воскресенье, 8 февраля 2009 г.

4. Шейла Фицпатрик Повседневный сталинизм

ССЫЛКА И ВЫСЫЛКА
При царском режиме административная ссылка в отдаленные районы страны была признанной мерой наказания. После революции систематическое ее применение не практиковалось вплоть до конца 1920-х гг., когда высылке подверглись члены левой оппозиции (в том числе сам Троцкий, высланный в Алма-Ату, а через год вообще из Советского Союза), члены неких «контрреволюционных организаций и групп» и бывшие помещики, все еще жившие в своих поместьях25. Но все эти операции были ничтожны по своим масштабам по сравнению с массовой ссылкой кулаков, начавшейся вместе с коллективизацией в 1930 г. За 1930—1931 гг.
148
из сельской местности были высланы почти 400000 семей, или около 2 млн чел. Высылка кулаков производилась еще раз в 1932 — 1933 гг., правда, в меньших масштабах26.
Вопрос «Кто такой кулак?» всесторонне обсуждался в печати27. Теоретически кулаками являлись зажиточные крестьяне, эксплуатировавшие других крестьян. На практике «эксплуатация» оказывалась весьма зыбким понятием, особенно если крестьяне, которым грозило быть записанными в кулаки, могли прочесть, какие при этом применяются критерии, и принять меры, чтобы не соответствовать им. Помимо этого, с точки зрения бедняка, кулак мог выглядеть благодетелем, источником ссуд и помощи в трудные времена, а вовсе не эксплуататором. Дополнительная сложность заключалась в том, что социально-экономические положение многих крестьянских дворов относительно друг друга изменилось после революции. Семьи, считавшиеся среди местных крестьян по-настоящему кулацкими, после 1917 г. утратили большую часть своего благосостояния, а бывшие некогда бедняцкими — стали процветать благодаря своим связям с советской властью. И все-таки именно первую, а не вторую группу режим стремился лишить каких бы то ни было надежд. Многие сельские активисты считали, что после революции кулаков следует рассматривать не столько как экономическую, сколько как психологическую категорию озлобленных и антисоветски настроенных бывших эксплуататоров на селе.
Кампанию раскулачивания инициировал в декабре 1929 г. Сталин, призвавший к «ликвидации кулачества как класса». У крестьян, попавших в разряд кулаков, отбирали землю, скот, инвентарь и выселяли их из домов; многих ОГПУ высылало в отдаленные районы28. Формальные критерии редко принимались во внимание. Главное значение имело то, кого местные власти и прибывшие им в помощь активисты-коллективизаторы считали кулаком. Часто это были зажиточные крестьяне, особенно принадлежавшие к сельской верхушке и не слишком расположенные к советской власти, но и смутьяны всякого рода тоже входили в группу риска. Любой, кто по каким-либо причинам, был непопулярен в деревне, мог быть заклеймен как кулак. Там, где внутри деревни существовало разделение по национальному или религиозному признаку (например, на русских и украинцев или православных и староверов), одна национальная или религиозная группа могла приклеить ярлык «кулаков» другой.
Даже коммунистов несколько смущало бессистемное расширение понятия «кулак» в ходе раскулачивания. Для обозначения лиц, которые заслуживали той же участи, что и кулаки, но по своему экономическому положению не могли считаться настоящими кулаками, стали использовать понятие «подкулачник». Некий коммунист из глубинки, конфиденциально сообщавший главе партийной организации Западной Сибири, что в ряде колхозов его района власть оказалась в руках кулаков, специально добавлял в
149

скобках, что использует это слово «в буквальном, а не в переносном смысле», т.е. имеет в виду настоящих кулаков29.
После раскулачивания умы коммунистов начало занимать понятие «бывший кулак». С одной стороны, идентифицировать кулаков стало легче: любой раскулаченный относился к ним по определению. Но с другой стороны — гораздо труднее, потому что многие крестьяне, потенциально принадлежавшие к группе кулаков, бежали, не дожидаясь ареста или ссылки. Теперь эти люди маскировались, надевая новые социальные личины; вот почему для режима было так важно обнаружить и изгнать их при проведении паспортизации городов. Но, конечно, многие скрытые кулаки, а еще больше детей кулаков, которых, по идее, ждала печальная участь родителей, все же ускользнули от преследования властей. В последующих главах мы встретим множество примеров того, как коммунисты опасались этих тайных врагов.
Между тем, на сосланных, большинство которых отправляли на Север, Урал, в Сибирь и на Дальний Восток работать на новостройках вроде Магнитогорска или осваивать целинные и залежные земли, ставилось новое клеймо30. Поскольку ссылка была административной, а не уголовной мерой наказания, ее сроки и условия не были определены. Ясно было одно: сосланные кулаки составляют теперь особую в правовом отношении категорию населения, подвергающуюся различным ограничениям и поражению в правах. Во-первых, они носили название «спецпереселенцев», затем — «трудпоселенцев»31. Через несколько лет в их ряды влились другие «социально-опасные» лица — «кулаки, бывшие торговцы, бывшие помещики и т.д.», отбывшие срок в тюрьме или Гулаге, которых ОГПУ, по вполне понятным причинам, не желало отпускать по домам32.
Срок кулацкой ссылки, как оказалось, не имел четко установленных пределов33. Естественно, политика режима в этой области была несколько противоречивой. После введения паспортного режима ссыльным, так же как высланным и лишенцам, паспортов не выдавали. Затем майским постановлением 1934 г. правительство вернуло гражданские права, включая право голоса, тем, кто «социально-полезным трудом» доказал свою ценность для общества. Можно было бы предположить, что в число гражданских прав входит и свобода передвижения, но в январе 1935 г., отвечая на запрос главы НКВД Ягоды, Сталин подтвердил, что в случае с сосланными кулаками это не так. Неделю спустя появилось публичное разъяснение по данному вопросу — и все равно весной на съезде колхозников по крайней мере один член партийного руководства проявлял признаки сомнения в справедливости такого решения34.
Несмотря на это, ссыльные все же надеялись вернуться домой. Когда была принята новая Конституция, многие увидели в ней амнистию для себя и ходатайствовали об освобождении, но тщетно. Многие другие из года в год бежали из ссылки — по словам
150
одного российского историка, между 1932 и 1940 гг. бежало более 600000 чел., из них две трети, свыше 400000 чел., успешно. На 1 октября 1941 г. остающихся в ссылке кулаков и членов их семей насчитывалось чуть меньше 900000 чел. Ссылка несколько поредела во время Второй мировой войны: многих ссыльных-мужчин призвали в армию, что, как правило, автоматически означало отмену ссылки для их семей. Но только после смерти Сталина все кулаки, сосланные более двадцати лет назад, были официально освобождены35.
Жили сосланные кулаки обычно в специальных поселениях. Для работавших в промышленности (примерно половина всей группы) условия труда в смысле заработка, возможностей роста, премий и льгот не слишком отличались от условий, которыми пользовались вольнонаемные работники, разве что ссыльных не принимали в профсоюзы и, по-видимому, не платили им пенсию. В 1938 г. НКВД забирал 5 % заработка у ссыльных наемных работников на административные расходы по содержанию спецпоселений. Как мы уже видели, в начале 1935 г. сосланным кулакам, зарекомендовавшим себя хорошим поведением, вернули право голоса. В 1937 г. это право было публично подтверждено в отношении всех спецпереселенцев36.
До 1938 г. дети спецпереселенцев были так же ограничены в передвижениях, как и их родители. Однако они имели право на образование и в случае поступления в вуз должны были получить паспорт и разрешение на отъезд. С этого момента они по закону больше не относились к категории спецпереселенцев. Начиная с осени 1938 г. все дети спецпереселенцев стали получать паспорта по достижении 16-летнего возраста и были затем вольны покинуть поселение37.
Подавляющее большинство спецпереселенцев составляли кулаки. Но производились и другие массовые депортации, правда, в меньших масштабах. Наиболее важные из них — депортации по национальному признаку, начавшиеся в середине десятилетия, и высылка из Ленинграда после убийства Кирова в декабре 1934 г. Депортации по национальному признаку, странным образом идущие вразрез с генеральным курсом советской национальной политики на воспитание национального самосознания и самоопределение наций, затрагивали представителей национальных «диаспор» — людей, могущих иметь связи с каким-либо зарубежным государством, наподобие финнов и корейцев. НКВД транспортировал их точно так же, как кулаков несколькими годами раньше, во внутренние районы страны и поселял там. Эти депортации явились печальными предвестниками более широко известных депортаций народов 1940-х гг. (например, поволжских немцев и чеченцев). Практика ссылки по национальному признаку, несмотря на отсутствие широкой огласки и сравнительно малые масштабы, оставила глубокий след в народном сознании, по крайней мере в Ленинградской области, где один человек с финской фамилией при
151

проведении переписи 1939 г. отказался отвечать на вопросы, заметив: «Я знаю, зачем проводится перепись населения. Это делается для того, чтобы выявить финнов и эстонцев, а потом отсюда выселить»38.
Главными жертвами высылки ленинградцев после убийства Кирова были «бывшие» и экс-оппозиционеры. Считалось, что обе эти категории в каком-то смысле несут ответственность за убийство (ряд оппозиционеров, в том числе Зиновьева и Каменева, действительно расстреляли за это преступление после первого московского показательного процесса 1936 г.), хотя конкретных доказательств их причастности не было, и возможно даже, что время их высылки совпало с убийством Кирова отчасти случайно. Решение выслать из Ленинграда в провинцию 2000 бывших коммунистов в служебных документах мотивировалось результатами проведенной недавно партийной чистки39. Высылку свыше тысячи ленинградских «бывших» краткое официальное объявление называло наказанием «за нарушение правил проживания и закона о паспортной системе». Однако в народе считали, что это «облава на обычных подозреваемых» после убийства Кирова; ходил даже слух, будто НКВД составляет списки, пользуясь дореволюционным справочником «Весь Петербург», в котором, как правило, указывались сословие и чин именитых граждан40.
Среди высланных из Ленинграда были «бывший барон Ти-польт, устроился бухгалтером на мелькомбинат, генерал Тюфяев, учитель географии, бывший шеф полиции Комендантов, техник на заводе, генерал Спасский, продавец табачного киоска». В сети попадалась и менее крупная рыба, вроде человека, работавшего в царском министерстве юстиции писарем, приказ о высылке которого был отменен только после четырех лет ходатайств. Ленинградские комиссионки были завалены мебелью, распродававшейся высланными. Ленинградцев обычно отправляли не в спецпоселения, как кулаков, а в административную ссылку в индивидуальном порядке, и некоторым впоследствии удавалось с помощью ходатайств и связей вернуться в город. Однако получение обратно своей квартиры представляло для вернувшихся почти неразрешимую проблему. Хотя их право на жилплощадь признавалось официально, на практике в их квартирах уже жили новые жильцы, выселить которых было крайне трудно41.
Ссылка являлась еще более крайней формой изгания из общества, нежели лишение прав. Друзья и соседи должны были порвать с сосланным все отношения; в противном случае их могли обвинить в «поддерживании связей» с антисоветскими элементами. Когда группа рабочих электростанции собрала деньги и вещи, чтобы передать через родных посылку сосланному товарищу, это было расценено как контрреволюционная инициатива, подлежащая расследованию НКВД42. Свободным жителям тех мест, куда отправляли ссыльных, рекомендовали держаться от них подальше.
152
Облава на маргиналов
Советская власть, кажется, считала себя вправе хватать какую-то часть населения и перебрасывать ее, куда заблагорассудится, как поступали при старом режиме помещики со своими крепостными. Массовые ссылки — не единственное тому доказательство. В придачу к ним режим украдкой и с некоторыми колебаниями практиковал своего рода социальную чистку, убирая «выродков», подонков городского общества, чье присутствие считалось тлетворным и разлагающим, насильственно помещая их в трудовые лагеря или отправляя в провинцию. Такие маргиналы получили общее название «социально-чуждые и социально-опасные элементы», процесс их удаления из общества начался в конце 1920-х гг. и достиг пика во время Большого Террора43.
Одну из категорий жертв этого процесса представляли проститутки. Начиная с лета 1929 г. власти имели законное право отлавливать проституток или женщин, «стоящих на грани проституции», в бараках, ресторанах, на вокзалах и в ночлежках и высылать из города44. Точно так же обходились с нищими и всякого рода бродягами, например бродячими лудильщиками и портными. Нищих власти с легкостью подводили под определение «церковных агитаторов», бродячие лудильщики и портные считались распространителями контрреволюционной пропаганды45.
Изгнание маргиналов из крупных городов приобрело новый размах в 1933 г. после установления в Москве и Ленинграде паспортного режима. В Ленинграде, как сообщает российский историк, поднялась «волна репрессий» против «паразитического элемента»; борьба с проституцией вовсю продолжалась и следующие два года — за 1934 — 1935 гг. были задержаны 18000 женщин. Большинство из них отправлялись в колонии и лагеря в Ленинградской области. Летом 1933 г. была проведена облава на «социально разложившиеся элементы», главным образом на преступников-рецидивистов, в Москве и Ленинграде. Из-за «разлагающего влияния», которое они оказывали на окружающих, их отправляли в лагеря, а не на «полусвободное поселение». Приблизительно в то же время в Московской области выловили 5000 цыган «без определенного места жительства» и услали их, вместе с 338 лошадьми и 2 коровами, в сибирский город Томск для помещения в труд-поселения. Эту цыганскую операцию можно было бы рассматривать как одну из первых депортаций по национальному признаку, но представляется более вероятным, что власти руководствовались иными соображениями. Режим прилагал все усилия, чтобы перевести на оседлое положение «отсталые» кочевые народы, в том числе и цыган, а репутация цыган как воров и мошенников, несомненно, заставляла местное начальство видеть в них разложившиеся элементы и нарушителей общественного порядка. В 1937—1938 гг., во время Большого Террора, новый контингент цыган попал в облаву и был отправлен на восток46.
153

Облавы на преступников и маргиналов и переселение их по указанной выше схеме много раз повторялись в провинции. Томск, принявший московских цыган, в 1934 г. горько жаловался, что на улицах полно преступников и малолетних правонарушителей, в большинстве своем свезенных местными властями из других районов области и брошенных на произвол судьбы. «В результате, — сообщал председатель горисполкома, — улицы г. Томска, рынки, станции, магазины и учреждения за последнее время наводнены группами взрослых и беспризорных подростков-рецидивистов, творящих всякие безобразия и терроризующих население»47.
Пожалуй, самый примечательный эпизод десятилетия — лишь недавно всплывший на свет после открытия советских архивов — связан с крупной операцией по облаве на социальных маргиналов во время Большого Террора, закончившейся массовыми казнями и массовыми же высылками. Данный эпизод, пока сравнительно мало подвергавшийся анализу, показывает, что советский режим приблизился к нацистскому подходу к «социальной чистке» (правда, без расистского оттенка) больше, чем считалось до сих пор. 2 июля 1937 г. Политбюро секретным распоряжением объявило облаву на преступников-рецидивистов, нарушителей общественного порядка и лиц, нелегально вернувшихся из ссылки; некоторых из них следовало немедленно расстреливать без суда и следствия, других — отправлять в Гулаг. Каждый регион Советского Союза получил определенный план; по всему Советскому Союзу цифра подлежащих расстрелу составляла 70000 чел. (в том числе 10000 «социально опасных элементов», уже находящихся в Гулаге), отправке в Гулаг — почти 200000 чел.48.
Главный удар направлялся против кулаков, бежавших из ссылки (напомним, что, по данным НКВД, таковых было около 400000 чел.), которые именовались «главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных преступлений» в промышленности, на железных дорогах, в совхозах и колхозах. Подобный народ больше всего скапливался на окраинах крупных промышленных городов. Детализируя распоряжение Политбюро, Ежов определил в дополнение к беглым кулакам еще три большие группы. Первая состояла из «в прошлом репрессированных церковников и сектантов». Это, пожалуй, самая крупная категория жертв данной операции в сельской местности. Вторая группа — контрреволюционеры, лица, принимавшие участие в вооруженных восстаниях против советской власти или бывшие членами антибольшевистских политических партий. Третью группу составляли «уголовники (бандиты, грабители, воры-рецидивисты, контрабандисты-профессионалы, конокрады), ведущие преступную деятельность и связанные с преступной средой»49.
Результаты операции можно проследить по тому, как резко выросло в последующие полтора года число заключенных Гулага, отнесенных к категории «социально-вредных и социально-опас
154
ных». В начале 1937 г. таких заключенных уже было свыше 100000 чел. Два года спустя их число выросло почти до 300000 чел., составив около четверти всех обитателей Гулага50.
ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ПРОШЛОГО
Одним из способов, которыми люди пытались снять с себя клеймо, было отречение. Обычно оно не достигало цели, поскольку социальное происхождение считалось «объективным» пороком, от которого невозможно избавиться, даже изменившись по внутренней сути. Тем не менее, в начале 1930-х гг. власти порой требовали его от детей кулаков и священников, как во времена Большого Террора — от детей «врагов народа», а иногда с ним выступали по собственной инициативе. Две кулацкие дочки много лет спустя вспоминали, как им пришлось заявить, что они отреклись от родителей и не поддерживают с ними связи. Учитель по имени Юрий Михайлович поместил в «Известиях» краткое объявление: «Отрекаюсь от своего отца, священника». Жена священника с Нижней Волги попыталась отречься от мужа, после того как его «раскулачили», утверждая, что сын обратил ее на путь служения делу советской власти и внушил ей ненависть к капитализму. «С нынешнего дня, когда в результате раскулачивания не имею положительно никакого имущества — раз и навсегда отрекаюсь от старого, ненужного и вредного взгляда. С нынешнего дня я развожусь со своим мужем...» Письмо было подписано: «Гражданка Сигаева Доминика». (Почти наверняка это пламенное заявление не вызвало никакого отклика, поскольку власти с особым подозрением относились к разводам, в результате раскулачивания, полагая, что их мотивом служит стремление защитить семейное добро51.)
Больше всего советская власть была заинтересована в том, чтобы отрекались от своего сана священники. Подобное отречение, сделанное публично, являлось эффектным подтверждением провозглашаемого в СССР положения, что религия — надувательство, разоблаченное современной наукой. В эпоху Культурной Революции в местной печати время от времени появлялись в виде писем в редакцию подписанные священниками заявления об отречении от своего сана «в ответ на социалистическое строительство»52. Вот типичный пример подобного политического спектакля, разыгранного однажды в воскресный день в 1929 г. в одном из католических костелов Минской области:
«В тот день, когда верующие собрались на религиозную процессию в честь "наместника бога", они с ужасом узнали из уст ксендза, что религия обман, что он больше не желает быть орудием в руках контрреволюционеров. Тут же [ксендз] сбросил с себя облачение и под вопли и причитания фанатичных старух покинул костел»53.
155

По сообщениям НКВД, в связи с принятием сталинской Конституции 1936 г. поднялась настоящая волна отречений священников. Где-то священник (на сей раз православный) публично заявил в церкви о своем разочаровании в религии, уверяя, будто теперь верит, что природу объяснила наука, а не бог. Где-то — псаломщик объявил о своем отречении от веры через местную газету; впоследствии он поступил в фармацевтическое училище54.
Сильно мешало отречению священников от сана то обстоятельство, что бывшим священникам было крайне трудно найти работу. Многие, многие молодые священники оставили бы церковь, если бы эту проблему можно было преодолеть, с грустью писал в 1937 г. один советский чиновник. Не только сами священники, но и работники Союза воинствующих безбожников — профессиональные пропагандисты атеизма — предпочли бы, чтобы процесс отречения от сана протекал более гладко. «У нас есть попы, которые три года тому назад сняли сан, и их не берут даже на биржу... Мы должны дать людям, отказавшимся от религии и желающим идти с нами, возможность работать хотя бы на черной работе». Союз действительно был завален письмами от священников, оставивших церковь, которые не могли найти работу55.
Одним из немногих средств, имеющихся в распоряжении жертв лишения прав, ссылки и высылки, были ходатайства. Архив секретариата Калинина полон подобных ходатайств; в начале 1930 г. каждый день приходило по 350 жалоб с требованием восстановления в правах от лиц, лишенных избирательных прав местными советами в одной только РСФСР56. В ведомстве Калинина с сочувствием относились к жаловавшимся и регулярно готовили записки по поводу местных «перегибов» в лишении прав для рассылки местным советам и центральному руководству. Среди примеров лиц, неправильно лишенных права голоса, фигурировали женщины, получающие алименты (которых на местах сочли «живущими на нетрудовые доходы»), толстовцы, меннониты, эпилептики и обычные нарушители спокойствия (которые «много говорят на собрании, активно критикуя работу» сельсовета). Двадцатилетняя девушка из Пензы жаловалась, что ее лишили прав «как монашку», потому что она до сих пор не замужем57.
Американский историк Гольфо Алексопулос, проводившая не так давно исследование ходатайств лишенцев, так классифицировала аргументы, выдвигавшиеся теми, кто добивался восстановления в правах. Одни упирали на то, что являются настоящими советскими людьми, подчеркивая пользу, приносимую ими обществу. Так, один ссыльный «трудпоселенец» писал: «Я ударно трудился, а сейчас тружусь по-стахановски, многие нормы на строительстве перевыполняю в три раза». Молодой человек, ходатайствующий за мать, указывал: «Я являюсь ученым, изобретателем, имею награды и премии». Другие подчеркивали свою беспомощность и нищету, называли себя «сиротами, не имеющими куска хлеба», плакались: «Я практически неграмотна, никакой радости
156
в жизни не видела», — и умоляли, как в одном ходатайстве, адресованном лично Калинину, не дать им погибнуть «хотя бы ради детей»58. Практически никто из лишенцев, занимавшихся торговлей (что служило главным основанием для лишения прав людей этого сорта), не взывал к справедливости. Они жаловались, что их отнесли не к той категории, уверяли, будто они занялись торговлей по случаю или вследствие отчаянной нужды59.
Ходатайства представляли собой лотерею. Мы знаем, что довольно многие принесли желаемый результат, но нет никакой возможности установить, какова их доля от общего числа. Некоторые категории жертв, например священники, кажется, сравнительно редко ходатайствовали о восстановлении в правах, по-видимому, зная, что шансы на успех невелики. Другие, например вдовы и мелкие торговцы, фигурируют в списках лиц, чьи жалобы были удовлетворены, на первом месте.
Писать жалобы или подавать ходатайства за себя лично было делом обычным, а вот ходатайства за кого-то другого, не являющегося членом семьи, встречались редко, еще реже — протесты против практики наклеивания ярлыков в принципе. Однако из этого правила, как из всех других, были свои исключения.
Женщина, подписавшаяся девичьей фамилией, жаловалась в Наркомат земледелия на исключение из колхоза, последовавшее на том основании, что отец ее мужа до революции был торговцем. В первую очередь ее возмущало, что на жалобу ее мужа по этому поводу ответили, тогда как ее прежнюю жалобу проигнорировали, очевидно, полагая, что они с мужем — одно целое. Она возражала против такой постановки вопроса (совершенно справедливо, с точки зрения закона), поскольку членом колхоза считалось отдельное лицо, достигшее совершеннолетия, а не двор. По существу дела она высказывалась столь же решительно, обращая внимание на сам принцип: «Нельзя так далеко распространять ответственность за социальное происхождение, ибо к свекру Василию Гавриловичу, умершему в 1922 г., которого я и не знала, я никакого отношения не имела и его идеологией не могла быть зараженной»60.
69-летняя Александра Елагина, бывшая революционерка, член организации «Народная воля» в 1880-х гг., вышла еще дальше за обычные рамки и написала Молотову, протестуя по поводу участи «бывших», которые отбыли ссылку, но которым, «несмотря на все декреты и распоряжения правительства, мешают... служить и учиться и жить в тех местах, где есть родные и жилище, например в Москве, Ленинграде...»61
Еще одна жалоба принципиального характера относится к экспроприации евреев — мелких торговцев и кустарей в ходе кампании против частного предпринимательства и нэпманов, развернувшейся в конце эпохи нэпа. Письмо было подписано «Абрам Герш-берг, рабочий», и его автор заявлял, что ему, как активисту, пришлось наблюдать и даже участвовать в экспроприациях в Киев
157

ской области. По сути оно представляло собой обличение антисемитизма. «Когда я указал на неправильное действие бригады в отношении к мелкому торговцу, кустарю-еврею, то мои товарищи не стеснялись, в шутливом тоне хотя бы, выражаться "жид за жидом тянет"». Жалуясь, что эти евреи были лишены всех прав, а также «последней подушки и рубахи», автор просил амнистировать их и разрешить им «работать по специальности, как, например, счетоводы, бухгалтера, продавцы, мельники, маслобойщики». Кто он такой в действительности, осталось тайной, поскольку проведенное расследование показало, что по указанному в письме адресу человека с таким именем не существовало62.
Сын за отца не отвечает
Политика навешивания социальных ярлыков в ходе 1930-х гг. претерпела изменения, хотя практика большинства партийных и государственных органов изменялась гораздо медленнее и существовали признаки полемики по поводу смены курса в высших политических кругах63. Еще в феврале 1934 г. Молотов говорил на VII съезде Советов, что ограничение избирательных прав — «временная мера», необходимая только до тех пор, пока старые эксплуататорские классы представляют угрозу. На данный момент, сказал он, лишены прав всего лишь около двух миллионов человек, а скоро эта категория может полностью исчезнуть64.
Первый шаг в этом направлении касался детей лишенцев, а не их родителей. В конце 1935 г., слушая речь стахановца, заявившего, что ему не давали хода из-за раскулаченного отца, Сталин бросил реплику: «Сын за отца не отвечает»65. Сам он к этой теме больше не возвращался, но его мысль развили другие. Комиссия советского контроля приказала государственным учреждениям и руководству промышленности прекратить увольнять людей или отказывать им в приеме на работу «по таким мотивам, как социальное происхождение, судимость в прошлом, осуждение родителей или родственников и т.п.». Член комиссии А.А.Сольц подчеркивал, как важно снять с человека клеймо прошлого, «чтобы человек мог забыть свое социальное происхождение и судимость. Родившийся от кулака не виноват в этом, т.к. он не выбирал своих родителей. Поэтому и говорят сейчас: не преследуйте за происхождение»66.
Не все принимали эти обещания за чистую монету. Один респондент Гарвардского проекта, вспоминая сталинское заявление, что «сын за отца не отвечает», добавил: «Но меня это не касалось, я был и остался сыном кулака». Другая респондентка, у которой отец был когда-то помещиком, рассказывала, как у нее в техникуме устроили собрание для обсуждения значения нового сталинского лозунга: «Оратор сказал, что, поскольку дети не должны больше страдать за грехи отцов, те, кто скрывал свое со
158
циальное происхождение, могут не бояться говорить. Всех студентов, скрывших социальное происхождение, призывали выйти на трибуну и рассказать об этом». Царившая тогда атмосфера вселяла страх, и эта респондентка, почуяв ловушку, промолчала. Один из немногих студентов, откликнувшихся на призыв, вскоре, по ее словам, исчез из техникума67.
Возможно, местные власти, а то и сам Сталин, намеревались использовать обещание снять клеймо прошлого, чтобы выявить тех, кто что-либо скрывал. Так или иначе, официальный курс, как и обещал Молотов, менялся, хотя и не все шло гладко. Комиссия, работавшая над проектом новой Конституции Советского государства, билась над вопросом, насколько далеко следует заходить, освобождая «классово-чуждых» от клейма. В одиннадцатом часу, при невыясненных обстоятельствах (не исключается, что имело место вмешательство с самого верха), из проекта Конституции были убраны все социальные мотивы лишения избирательных прав68.
Новая Конституция — принятая после общенародного обсуждения опубликованного проекта — постановила, что все граждане СССР, достигшие 18-летнего возраста, «независимо от расовой и национальной принадлежности, вероисповедания, образовательного ценза, оседлости, социального происхождения, имущественного положения и прошлой деятельности», имеют право избирать и быть избранными в Советы (ст. 135). Комментируя итоги всенародного обсуждения, Сталин отверг поправку, предлагавшую «лишить избирательных прав служителей культа, бывших белогвардейцев, всех бывших людей и лиц, не занимающихся общеполезным трудом». «Советская власть, — сказал он, — лишила избирательных прав нетрудовые и эксплуататорские элементы не на веки вечные, а временно, до известного периода». Теперь, когда прежние эксплуататорские классы ликвидированы, советский строй должен быть достаточно прочен, чтобы устранить эти ограничения. В конце концов, заявил Сталин, «не все бывшие кулаки, белогвардейцы или попы враждебны Советской власти» (не была ли эта похвала хуже брани?)69.
Неоднозначность сталинских замечаний отразилась как на общественном мнении, так и на претворении в жизнь новой политики. «Я никак не допускаю, чтобы быть избирателями или быть избранными могли священники... — писал Р.Беляев из Калининской области. — По-моему, священник, это — не трудящийся, а паразит». «Будет очень плохо тем, которые были активистами во время раскулачивания и ликвидации кулачества, — писал колхозник К.Порхоменко. — Кулак сейчас, если станет во власть, он может очень зажимать всех людей, активистов, потому что у кулаков и сегодня еще имеется большая ненависть»70.
Политбюро официально постановило весной 1937 г., что «лишение избирательных прав граждан СССР по мотивам социального происхождения» должно быть прекращено71, однако и общест
159

венность, и должностные лица встретили это положение со смешанными чувствами. Большой Террор уже набирал обороты, и различие между прежними «классовыми врагами» и новыми «врагами народа» отнюдь не было ясным72. В делах 1937 г. об исключении из комсомола в Западной (Смоленской) области вновь и вновь фигурирует вопрос о социальном происхождении, хотя при рассмотрении апелляций на следующий год лица, исключенные на этом основании, как правило, были восстановлены. То же самое относится и к смоленской партийной организации в эпоху Большого Террора, где постоянно звучали пламенные обвинения в чуждом социальном происхождении или связях с лицами чуждого социального происхождения73. Людей по-прежнему — или даже сильнее прежнего — подвергали дискриминации из-за их социальных корней. Так, например, секретарь партийного комитета сибирского города Сталинска в августе 1937 г. не колеблясь заявил, что некий Шевченко «не был включен в список делегатов на Все-кузбасский слет стахановцев потому, что его отец бывший кулак, лишенный избирательных прав»74.
Даже в 1939 г. работник ленинградского НКВД рекомендовал уволить учительниц — дочерей священников, дворян и царских чиновников — как «социально-чуждые элементы», «засоряющие» школу, в которой они работали. Но времена действительно изменились: заведующий местным отделом народного образования имел смелость оспорить рекомендации офицера НКВД и представление о социальном происхождении как единственном критерии ценности работника; он выразил собственное мнение, заявив, что послужной список и педагогическая квалификация учительниц не дают оснований для увольнения75.
ЖИЗНЬ В МАСКЕ
Утаивание тех или иных фактов было естественным условием жизни в СССР. Власти считали всех, кто скрывал свое прошлое, тайными врагами, но это вовсе не обязательно соответствовало действительности. Любой, имевший порочащее его прошлое, был в той или иной мере вынужден скрывать его, невзирая на свои политические симпатии, чтобы не прослыть врагом. Люди, скрывавшие прошлое, «маскировались», как говорили в СССР. А раз они маскировались, их необходимо было «разоблачать».
Многим приходилось вести двойную жизнь. Это можно истолковать как существование у одного человека двух лиц: одного «придуманного» — для окружающих, другого «настоящего» — для себя. Но в действительности дело обстояло не так просто. Кто-то, в духе социалистического реализма проецируя будущее на настоящее, страстно желал в действительности стать тем человеком, каким он старался выглядеть в глазах окружающих. Кто-то так хорошо играл свою роль, предназначенную для широкой пуб
160
лики, что полностью сживался с ней («я... начал чувствовать себя именно тем, кем притворялся»76). А кто-то мог и возненавидеть свое «настоящее» я, считать его неким кошмарным двойником, которого следует прятать от дневного света77.
Карикатурист в «Крокодиле» изобразил этот дуализм, поместив рядом с письменными ответами некоего гражданина на вопросы анкеты рисунки, рассказывающие о нем совершенно другое. В анкете на вопрос: «Социальное положение до 1917 г.?» — следует ответ: «Служащий». А на рисунке — агент царской полиции. «Участвовал ли в гражданской войне?» — «Да». А рисунок показывает, что это было участие на стороне белых. «Имеете ли вы специальное образование?» — «Имею диплом инженера-технолога». А над этим ответом рисунок, изображающий человека, подделывающего диплом78. С точки зрения «Крокодила», отвечающий на анкету просто обманывал окружающих. В действительности же для кого-то это мог быть способ переделать себя, превратиться в нового советского человека.
Для того, кто был отмечен социальным клеймом, первым шагом на пути к новой жизни часто становилось бегство. В начале десятилетия уже раскулаченные и боявшиеся раскулачивания крестьяне бежали из своих сел, отправляясь работать в город или на стройку. Власти сурово осуждали подобное «самораскулачивание», но помешать ему было крайне трудно. Нэпманы, подвергшиеся экспроприации в конце нэпа, действовали так же: экспроприированные минские и могилевские торговцы в 1930 г. сбегали в Москву и Ленинград, лавочники из Поволжья переезжали в Ташкент'9.
Следующий шаг — справить новые документы. Пока не появились паспорта, одним из основных личных документов служила справка из сельсовета, удостоверяющая социальное происхождение ее предъявителя (для крестьян эти справки так и остались основным документом). Многие члены кулацких семей получали нужные бумаги с помощью взятки или «собутыльничества» с председателем местного совета. Другие крали бланки и печати из соответствующих учреждений и делали себе документы сами. В городах полезными документами являлись карточки, профсоюзные и партийные билеты, и существовал целый бойкий рынок, торгующий этими бумагами, как настоящими, так и поддельными. На карикатуре, посвященной проверке партийных документов в 1935 г., изображено, как комиссия рассматривает партбилет некоего члена партии. Подпись: «— У вас в билете неразборчиво написана фамилия. — Пардон, в таком случае могу предложить мой другой партбилет. Там как будто разборчивее»80.
До паспортизации порой даже не было необходимости покупать удостоверение личности. «Просто теряешь документы, просишь выдать новые и при этом устно заявляешь, кто были твои отец и мать», — говорил один респондент Гарвардского проекта, вспоминаю операцию, проделанную им в 1929 или 1930 году.
6 — 788
161

Местом рождения часто указывали Киев, где во время гражданской войны погибли все архивы. Некоторые вообще не могли припомнить, чтобы смена биографии представляла для них какую-то проблему: «Устраиваясь на работу, я ни разу не призналась [в своем происхождении]... Я носила другую фамилию, моего мужа. Пользовалась фамилией мужа, и дети тоже. Поэтому я ни разу не призналась в своем прошлом»81.
Даже паспорт можно было купить. По сообщению газеты в 1935 г., в одном мордовском селе купить паспорт было настолько легко, что сорок местных семей лишенцев не давали себе труда ходатайствовать о восстановлении в правах:
« — Сколько у вас лишенцев восстановлено в правах к моменту выборов в советы? — спрашиваем мы председателя сельсовета Лосева. — Ни одного! К нам таких ходатайств не поступало... И верно, зачем хлопотать, обивать пороги сельсовета, когда в Тор-беевском районе безо всяких мытарств можно дешево купить... гражданские права! Цены на паспорта стоят невысокие — от 50 до 80 руб. Многие лишенцы приобрели по нескольку паспортов»82.
Менее дерзкими способами приобретения новой биографии являлись усыновление и брак. Среди лишенцев бытовал распространенный обычай отсылать детей к незапятнанным родственникам83. Брак и повторный брак, когда умышленно, а когда — нет, выполняли ту же функцию. Женщина дворянского происхождения, у которой первый муж умер в начале 1920-х гг., во второй раз вышла замуж за токаря, тем самым улучшив свое социальное положение; дочь богатого фабриканта вышла замуж за выдвиженца из бедной крестьянской семьи, и, по словам ее сына, «замужество спасло ее от неприятностей». Дочь кулака вспоминала: «Мой первый брак был своего рода камуфляжем. Мне негде было жить. А мой муж был из бедноты. Он был комсомольцем... Брак с ним служил мне прикрытием. И к тому же у нас была своя комнатка. Ложась спать, я думала про себя: господи, я сплю в собственной кровати...»84
Иногда новую жизнь строили соединенными усилиями всей семьи, используя множество разных уловок. Раскулаченная семья Твардовских, разделенная в процессе высылки, приняла все меры, чтобы не потерять связь друг с другом и вновь воссоединиться (за исключением самого знаменитого ее члена, поэта А.Твардовского, который избежал высылки и, стремясь защитить себя, скрывал положение своей семьи). Семья Силаевых из Западной Сибири разделялась несколько раз после того, как зажиточный крестьянин Василий Силаев переехал в Новосибирск, спасаясь от раскулачивания, но все эти переезды и разделы (в тех случаях, когда не были просто вынужденными) совершались только для того, чтобы сохранить семью и кое-что из имущества. Для этой цели Силаев официально развелся с женой, переведя на ее имя два дома, и уехал в другой город; продав дома, она при
162
соединилась к нему. Их сын, служащий в конторе в Новосибирске, наведывался в родную деревню хлопотать о восстановлении отца в правах85.
Часто семьи обнаруживали, что рассеяние — единственный способ выжить. «Наше социальное происхождение висело на мне, на моих братьях и сестрах, как клеймо. И все они, один за другим, уехали из Аханска... Ну, а тогда, знаете, дело было поставлено так, что мы даже не должны были переписываться с родителями. Это было все равно что иметь связь с "чуждым элементом". Но мы, конечно, с ними переписывались и изредка навещали, но это было очень трудно»86.
Иногда «разоблачение» лиц, скрывающих свое прошлое, наступало в результате расследования органов внутренних дел. Но очень часто эту работу брали на себя газеты, или сограждане, или и те и другие вместе. Для журналистов, постоянно гоняющихся за «сенсацией», истории о разоблачениях представляли ярчайший человеческий материал и давали простор для исследования. Весной 1935 г. одна ленинградская газета, например, опубликовала серию разоблачительных статей о скрытых классовых врагах в больницах и школах Ленинградской области. Эти опусы, типичные для своего жанра, приписывают всем, скрывающим социальное происхождение, самые низменные мотивы и пестрят эмоционально окрашенными словечками типа «убежище», «притаившийся» и, разумеется, «враг»:
«Там [в районной больнице] нашел себе убежище сын священника, бывший белый офицер Троицкий. Заведующий хозяйством считает этого притаившегося врага "незаменимым счетоводом". Регистратор Заболотская, медицинская сестра Апашникова и дезинфектор Шестипоров — тоже дети попов. Переменив свою профессию монашки на санитарку, Васильева также пристроилась в этой больнице. Ее примеру последовала и монашка Ларькина... Бывший монах Родин устроился лекпомом и даже заменяет врача по оказанию квартирной помощи»87.
Среда социально-чуждых находилась под особым подозрением; в разоблачительных историях использовалась любая возможность, чтобы связать социальное клеймо и политические уклоны, намекая на причинно-следственную связь этих явлений:
«Отец Бочарова был урядником. Со своими родственниками — дьячками, попами и кулаками Бочаров держит тесную связь. В 1929 г. его исключали из партии, как чуждый элемент, но затем почему-то восстановили. Будучи студентом Московского университета, Бочаров активно участвовал в троцкистско-зино-вьевской оппозиции. Во время партийной чистки 1930 г. он это скрыл до тех пор, пока не был разоблачен»88.
Опасность для жизни людей плохого социального происхождения повсеместно представляли доносы соседей, коллег, соучеников. На дочь кулака, удочеренную и воспитывавшуюся дядей и тетей, написали донос из деревни в ее комсомольскую организа-
б*
163

цию. Позже на нее снова донесли в письме в газету; публикация этого письма привела к ее увольнению с работы и разрыву с женихом-коммунистом, которому поставили ультиматум в партийной организации89. Эти доносы, по-видимому, были вызваны обычной злобой без особых мотивов, но многие другие преследовали более конкретные, своекорыстные цели: например, избавиться от нежелательных соседей по коммуналке. Жертва доноса последнего типа, сын священника, с горечью жаловался на преследования со стороны соседей, которые хотели «заставить меня с семьей всеми правдами и неправдами уехать — бежать, и тогда жилплощадь перейдет к ним». «Я знаю, что основанием им служит мое происхождение», — писал он. Из-за доносов он три раза терял работу и временно лишился карточек. В 1933 г. такие же доносы посылали в паспортные комиссии, чтобы не дать соседям получить паспорт и московскую прописку90.
Некоторые писали доносы из чувства долга, как сибирский коммунист, донесший на своего тестя, беглого кулака, когда тот в 1930 г. попытался найти убежище в его квартире. Другими, как представляется, двигали настоящий страх и ненависть к классовым врагам: таков, например, случай, когда два рабочих, каждый по отдельности, написали доносы на одного и того же инженера, который, по их словам, при старом режиме порол матросов и арестовывал рабочих и только прикидывался лояльным к советской власти («я его поведение с 1905 г. знаю как свои пять пальцев»). Возможно, теми же чувствами, приправленными жаждой расправы, руководствовались рабочие одного завода в Грозном после инцидента, когда двум токарям-стахановцам испортили станки. Они «разоблачили и выгнали из цеха бежавшего с Камчатки кулака Круглова и бывшего жандарма Степанчука. После этого стахановцы завода "Красный Молот" разоблачили еще 14 лишенцев, пробравшихся на завод»91.
В советской жизни бывало много ситуаций, когда доносы поощрялись и даже вменялись в обязанность, например, во время чисток и собраний, посвященных «критике и самокритике» на заводах и в учреждениях. Порой люди даже доносили сами на себя. Так случилось, например, в Западной области на собрании районной партийной организации (одном из многих «самокритичных» собраний, прокатившихся по области в связи с началом Большого Террора), где под воздействием общей атмосферы заместитель председателя райисполкома удивил собравшихся внезапным заявлением: «Я обманул партию при поступлении в ВКП(б) и во время проверки и обмена парт доку ментов, скрыв свое социальное происхождение. Мой отец был стражником, а не служащим»92.
Разоблачение могло быть стратегическим ходом в бюрократическом конфликте. Правда, редко какая-нибудь организация заходила так далеко, как одно государственное учреждение, проведшее в 1935 г. частное расследование социального происхождения всех жильцов двух московских многоквартирных домов. Дома
164
подлежали сносу, а на их месте должны были построить новое здание для упомянутого учреждения, и по закону оно было обязано найти жилье прежним обитателям. Расследование выявило среди последних поразительное количество темных личностей: не менее тридцати семи социально-чуждых, в том числе беглые кулаки, бывшие дворяне, бывшие купцы, люди, имеющие родственников в ссылке или в тюрьме, скупщики краденого и спекулянты самыми разными вещами, от автозапчастей и жилплощади до сыра домашнего изготовления. Установив подобный социальный профиль жильцов, учреждение передало информацию в московские органы внутренних дел, заявив при этом, что, поскольку дома населены социально-чуждыми, которые вообще не имеют права жить в Москве, от него вряд ли можно требовать переселения их на новые квартиры93.
Можно ли было скрывать неблагоприятное социальное происхождение достаточно долго? Этот вопрос задавали послевоенным беженцам интервьюеры Гарвардского проекта, он же звучал в недавно проведенных интервью с пожилыми российскими женщинами, и ответы на него давались самые разные. Одни говорили, что можно, и приводили в пример себя или своих родственников и друзей. По их словам, нужно было только переехать в другую часть страны, почаще менять работу, достать фальшивый паспорт, поменять имя, сочинить биографию и постараться не заводить личных врагов, которые могли бы на вас донести. Однако ряд респондентов отмечали, что скрывать свое социальное происхождение опасно, потому что, если власти это обнаружат, «вы попадете в худшую беду, чем прежде», «назовут шпионом, и вообще работу найти не сможете, или арестуют». Некоторые говорили, что это было возможно до введения паспортов, а потом стало очень трудно94.
Другие уверяли, что долгое время скрывать социальное происхождение было попросту невозможно. Одной пожилой интервьюируемой, дочери священника, даже сам вопрос показался нелепым: «Как я могла это скрыть?! Как могла скрыть?!» «Вас раскроют, потому что вечно прятаться невозможно, — говорили респонденты Гарвардского проекта. — Вы можете прятаться десять лет, но на одиннадцатый год будете раскрыты». Впрочем, порой это «невозможно» имело психологические причины, как, например, в случае с сыном кулака, успешно носившим новую личину с фальшивыми документами и ни разу не попадавшимся, пока оставался вдали от дома. «Когда я был в Молдавии, меня никто там не знал, но, когда я вернулся на Дон — на свою родину, — меня узнали. Я вернулся, потому что родина меня звала. Я тосковал»95.
Часто подчеркивалось психологическое напряжение, возникавшее в результате двойной жизни. «Мне всегда приходилось отказываться от матери, — рассказывал кустарь, у которого мать была торговкой. — Понимаете, это борьба за существование; я го
165

ворил, что ничего не знаю о матери, что она умерла. Умом я понимал, что преступно так говорить о своих родных, но чувствовал, что должен это делать». Многие респонденты, имевшие пятна в своей биографии, подчеркивали, что они были гражданами второго сорта, лишенными всех возможностей, доступных другим, постоянно жили в страхе и тревоге. Страх «все время был со мной, — сказала одна женщина. — ...Я была счастлива, когда смогла уйти на пенсию [в 1965 г.]. Только тогда вздохнула свободно». Учитель, грех которого заключался в том, что он был сыном священника, подытожил общее мнение: «В Советском Союзе возможно все. Вы можете, с помощью блата, достать фальшивые документы, несколько лет работать, но никогда не будете знать покоя»96.
* * *
Мы не знаем, в скольких судьбах оставило неизгладимый след социальное клеймо, полученное в 1920-е и 1930-е гг., но число их должно быть велико. Четыре миллиона лишенцев, плюс их семьи, и два миллиона сосланных кулаков в начале 30-х; почти 300000 «социально-вредных элементов» в Гулаге, почти миллион «спецпереселенцев» и, возможно, еще несколько сотен тысяч административных ссыльных в конце десятилетия — эти частично дублирующие друг друга и неполные данные не дают нам возможности вывести пригодную для использования общую цифру, но, по крайней мере, позволяют оценить масштабы явления97. Кроме того, пострадавшая группа всегда была шире, чем показывали цифры, как потому, что клеймо одного члена семьи ложилось на всю семью, так и потому, что в тени таился не поддающийся измерению контингент тех, кто успешно, хотя и в постоянном страхе, скрывал свое социальное происхождение. Во время недавних интервью с пожилыми российскими женщинами не менее половины опрошенных говорили, что носили в свое время клеймо неподходящего социального происхождения. Возможно, тут просматривается некоторая тенденциозность, но и среди респондентов Гарвардского проекта наряду с теми, для кого классовое происхождение представляло меньшую или вообще второстепенную проблему, было много таких, которые утверждали, что дискриминация по социальному признаку играла центральную роль в их жизни до войны98.
Что означало для общества наличие такого количества людей, носящих клеймо или боящихся получить его? Пожалуй, наиболее важным последствием стало принявшее широчайшие размеры сокрытие социального происхождения и предоставление неверных сведений о себе. Наверняка этот аспект больше всего тревожил политическое руководство, полагавшее, что человек, заклейменный по социальному признаку, автоматически становится врагом. К нему необходимо применять дальнейшие меры наказания, изо
166
лировать его от общества, чтобы не дать возможности отомстить, — естественно, таким образом создавался порочный круг. Некоторые считали, будто ликвидация «вражеских» классов — капиталистов, прежнего дворянства, купцов, кулаков — устранила источник вражды к советскому строю, сказал Сталин через несколько лет после раскулачивания. «Ошибка! Трижды ошибка! [Классов нет? А люди?] ...А люди есть, они остались... Мы их... физически не уничтожили, и они остались со всеми их классовыми симпатиями, антипатиями, традициями, навыками, взглядами, воззрениями и т.д.»99.
Трудно не согласиться с одной стороной сталинского замечания, а именно с тем, что у советской власти был особый талант создавать себе врагов. Враждебность, с которой кулак мог относиться к режиму в 1920-е гг., скорее всего, неизмеримо возрастала после раскулачивания. У режима были основания опасаться ожесточения тысяч бывших кулаков, из которых многие надевали новые личины и успешно скрывали как свое прошлое, так и свои мысли. Но не все жертвы социальной дискриминации реагировали подобным образом.
В особенности дети заклейменных родителей, как правило, чувствовали, что социальное происхождение закрывает им доступ в общество, куда они отчаянно стремились попасть. «Неужели мое "социальное происхождение" ставит стену между мной и [КСМ]?..» — писал Сталину 23-летний сельский учитель, незаконный сын дочери священника. Этот человек возмущался несправедливостью, указывая, что при старом режиме он тоже, будучи незаконнорожденным, стал бы отверженным, и уверял в своей преданности делу Советов. «С мальчишеского возраста до мозга костей проникся революционными Ленинскими идеями, и в них я убежден навсегда!»100
Зачастую исключение из общества вызывало не возмущение и гнев, а горе и чувство приниженности. «Я всегда грустила и была несчастна, потому что была чужой, — вспоминала дочь священника. — Я не могла стать своей из-за отца и брата [который погиб, сражаясь на стороне белых в гражданскую войну]». Дочь хорошо обеспеченной интеллигентной семьи, в молодости пламенная советская патриотка, вспоминала, что, когда ее не приняли в комсомол, она горевала, но не ставила под сомнение справедливость такого решения. Она начала чувствовать, что в ней «есть что-то неполноценное, недостаточно твердое. Я была "интеллигенткой" и обязательно должна была с этим бороться. Я должна была выкорчевать это в себе»101.
Дискриминация могла вызвать преувеличенные чувства верности и преданности советскому строю и его ценностям. Степан Подлубный, чей отец-крестьянин был раскулачен, изо всех сил старался преодолеть «больную психологию» своего происхождения и, невзирая на одиночество и неуверенность в себе, стать образцовым советским гражданином. У другого «неприкаянного»
167

развился «комплекс неполноценности, я считал себя ниже других молодых рабочих, в которых видел "настоящих советских людей"». Когда его наконец приняли в комсомол, «страх сменился огромным облегчением, восторгом и верой в себя». Он стал комсомольцем-энтузиастом, горячим приверженцем дела советской власти. «Вступив в комсомол, я стал полноправным советским гражданином. С этого момента я чувствовал себя неотъемлемой частью школьного сообщества и с удовольствием сознавал, что теперь я "как все"...»102
Тот факт, что комсомол, по крайней мере до 1935 г., являлся организацией для избранных, отказывавшейся принимать многих кандидатов на основании их незрелости или социального происхождения, по всей видимости, отчасти являлся причиной его привлекательности для советской молодежи. Может быть, и чувства принадлежности к советскому обществу, патриотизма имели схожую динамику: чем больше людей исключались из числа полноправных граждан или представляли себе возможность такого исключения, тем больше превалировал советский патриотизм определенного типа — страстный, пылкий, чрезмерный.
6. СЕМЕЙНЫЕ ПРОБЛЕМЫ
Начало 1930-х гг. — время великих потрясений и сдвигов в советском обществе. Неудивительно поэтому, что семья тоже испытала потрясения, не меньшие, чем во время гражданской войны. Миллионы мужчин покидали дом во время коллективизации; одни поддерживали связь с семьей в деревне, другие — нет. Развестись было легко — один городской житель — респондент Гарвардского проекта вспоминал о настоящей «эпидемии» разводов в те годы, — да и в любом случае никто не заставлял регистрировать браки1. Невероятно тяжелые жилищные условия в городах заставляли семьи ютиться на ничтожно малой площади и в значительной степени провоцировали уход мужей, особенно после рождения ребенка. В 1930-е гг. почти десять миллионов женщин впервые появились на рынке труда, многие из них остались единственным кормильцем семьи, зачастую состоявшей из матери, одного-двух детей и незаменимой бабушки, ведущей хозяйство. Задачу кормильцам-женщинам отнюдь не облегчал тот факт, что женщин предпочитали брать на малоквалифицированную, малооплачиваемую работу2.
У семей, носящих социальное клеймо, были особые проблемы: детей отсылали, чтобы защитить их от позорного пятна, либо они сами считали необходимым держаться подальше от родителей — по тем же соображениям. Ссылка и высылка иногда удерживала семью вместе, хотела она того или нет, но одному или нескольким членам семьи нередко удавалось избежать приговора. Порой дети заклейменных родителей считали своим долгом отречься от них, следуя примеру легендарного Павлика Морозова. Еще больше семей разорвал Большой Террор, клеймивший супругов и детей за связь с «врагами народа». Одних жен репрессированных самих отправляли в лагеря, других ссылали. Их дети часто оставались у родственников и друзей или, в худшем случае, попадали в детские дома под другими именами.
Однако у медали была и другая сторона — некая удивительная устойчивость семьи. В большинстве своем люди продолжали вступать в брак. Цифра заключенных браков в советских городах, и по довоенным, и по современным европейским стандартам, оставалась очень высокой, особенно учитывая то обстоятельство, что
169

не все фактические браки регистрировались; в 1937 г. 91 % всех мужчин в возрасте от 30 до 39 лет и 82 % женщин заявляли, что состоят в браке3. В некоторых отношениях неустойчивые и опасные условия жизни в 1930-е гг., кажется, даже сделали семью крепче, т.к. ее члены чувствовали потребность сплотиться в целях самосохранения. «Советский Союз — это масса отдельных семейных единиц, изолированных друг от друга, — говорил один респондент Гарвардского проекта, представитель интеллигенции. — Семья не развалилась, а, скорее, постаралась сплотиться». «Раньше мы жили разобщенно, но после революции стали ближе друг другу, — сказал другой респондент из той же социальной группы. — Мы могли говорить свободно только в семье. В трудные времена мы сблизились»4.
Согласно результатам анализа ответов респондентов Гарвардского проекта на вопрос, сильнее или слабее стали семейные связи в советских условиях, подавляющее большинство городских жителей говорили, что семья стала крепче или осталась такой же, как была. Больше всего положительных ответов дали представители интеллигенции: 58 % сказали, что семья стала крепче, и только 7 % — что она распалась, тогда как рабочие сильнее разошлись во мнениях. Это, возможно, свидетельствует о том, что эффект «сплочения» уравновешивался проблемами, порождаемыми бедностью и тяжелыми жилищными условиями. Коллективизированные крестьяне еще больше разделились в своих ответах, но даже в этой группе 45 % утверждали, что семья сплотилась, в противоположность 30 %, считавшим ее распавшейся. Исследовали пришли к выводу, что основной причиной более высокой доли отрицательных ответов были «физическое разделение и географическое рассеяние крестьянских семей»5.
Нет сомнений в том, что влияние «советских условий» на семью было противоречивым. Рассмотрим пример Степана Под-лубного, сына раскулаченного украинского крестьянина, уехавшего после ареста отца в начале 1930-х гг. с матерью в Москву. Подлубный был очень близок со своей матерью, с которой вместе жил, и крайне предан ей; когда в 1937 г. ее арестовали, его вера в советскую власть серьезно поколебалась. С отцом же было наоборот: они разошлись не только географически, но и психологически, Подлубный старался стать настоящим советским гражданином и выкинуть из памяти отца и его озлобление против режима6.
Противоречие иного рода демонстрирует история семьи женщины-врача, респондентки Гарвардского проекта. Она вышла замуж где-то в начале 1930-х гг., родила сына, потом они с мужем развелись, но продолжали жить в одной квартире. По ее словам, развод представлял собой рассчитанную стратегию выживания («Мы сделали это, чтобы не отвечать друг за друга. Если бы мы были еще женаты, когда моего мужа арестовали [в 1938 г.], я бы сейчас здесь не сидела»), но весь ее рассказ свидетельствует о том, что и взаимное личное отчуждение до некоторой степени сыг
170
рало свою роль. Какова бы ни была истинная причина развода, для дальнейшего совместного проживания имелись вполне практические причины. «Мы жили вместе по материальным соображениям. Ему часто выпадала возможность съездить на село, и он привозил оттуда продукты». И все-таки та же самая женщина, очень привязанная к единственному сыну и находившаяся с ним в прекрасных отношениях, была одной из тех, кто считал, что семья в советское время стала крепче7.
«Семья» в 1930-е гг. представляла собой весьма многообразную и подвижную единицу, опорой ей часто служили женщины нескольких поколений. В воспоминаниях о жизни в коммуналках описываются семьи всевозможных типов, жившие бок о бок, каждая в своей комнате. Один мемуарист вырос в комнате в арбатской квартире, куда его бабушка после гражданской войны перевезла из провинции трех своих взрослых дочерей. В 1930-е гг. семью, кроме него самого, составляли его мать, оставшаяся одна после ареста мужа, и ее сестра, машинистка, единственный законный жилец квартиры и, судя по всему, главный кормилец семьи, которую он считал «второй матерью». Но они поддерживали тесную связь с обширной родней:
«Приезжал из Луганска, а потом из Нижнего Тагила дядя Вася, муж тети Нины, и обычно некоторое время жил у нас. Наведывался из Ленинграда дядя Володя. Неизменно дважды в год появлялись его родственники Матвеевы, вчетвером, с двумя детьми (в маленькой комнате!). Они ездили из-под Горького, где работал дядя Алеша Матвеев, в отпуск в свой родной Ленинград и обратно. Не раз останавливались у нас ярославские троюродные братья мамы и тети Тани. Приезжали мои киевские родственники»8.
Вместе с ними в той же квартире жили несколько женщин, одни или с ребенком, и несколько семей, где были оба родителя и дети, но мемуарист, судя по всему, отнюдь не считает их более «нормальными», чем его собственная семья. Одна из них, рабочая семья, где главой был телефонный монтер, потерявший обе ноги в результате несчастного случая, состояла из жены монтера, сына, матери, младшей сестры и еще одной родственницы, периодически лежавшей в психиатрической больнице, — все они ютились в темной душной комнате без окна9.
На бабушке с материнской стороны держалась и гораздо более обеспеченная и привилегированная семья Елены Боннэр, где и отец и мать работали и были коммунистами-активистами. То же самое относится к семье Софьи Павловой, преподавательницы университета, мать которой поселилась у нее после рождения первого ребенка и пережила вместе с ней два ее брака (один незарегистрированный), арест и исчезновение второго мужа в эпоху Большого Террора, эвакуацию и другие катаклизмы. «Мама меня спасла... Я была совершенно свободна. Я недолго кормила ребенка грудью. Фактически его выкормила мама, из бутылочки».
171

Мать вела все домашнее хозяйство, не только воспитывала двух детей, но и ходила по магазинам и распоряжалась всеми семейными финансами (дочь и зять просто отдавали ей зарплату)10.
В 1920-е гг. коммунисты нередко относились к семье враждебно. «Буржуазная» и «патриархальная» — вот два слова, часто стоявшие вместе со словом «семья». Правила приличия, принятые до революции в респектабельном обществе, осмеивались как «мещанство» и «обывательщина», молодое поколение в особенности отличалось сексуальной свободой и неуважением к институту брака. Обычным явлением стали «свободные» (незарегистрированные) браки и разводы по почте; аборт был узаконен. Коммунисты — и мужчины и женщины — верили в равенство полов и женскую эмансипацию (хотя и раньше, и в то время среди членов партии женщины составляли незначительное меньшинство). Для женщины считалось позорным быть просто домохозяйкой. Некоторые энтузиасты даже полагали, что детям лучше воспитываться в государственных детских домах, а не дома у родителей'1.
Тем не менее, возможно, социальный радикализм 1920-х гг. преувеличивают. Ленин и другие партийные лидеры в вопросах семьи и пола были гораздо консервативнее, чем молодое поколение. Общественным воспитанием детей в противовес семейному в СССР никогда не увлекались так сильно, как в израильских киб-буцах тридцать лет спустя. Аборты никогда не поощрялись, а в конце 1920-х гг. даже велась активная кампания против абортов, скоропалительных разводов и случайных связей12. Более того, советские законы о разводе, алиментах, имущественных и наследственных правах даже в 1920-е гг. исходили из совершенно иного взгляда на семью. В этих законах настоятельно подчеркивалась взаимная ответственность членов семьи за материальное благополучие друг друга; по общему мнению советских юристов, поскольку государство на тот момент не обладало достаточными ресурсами для создания системы полного социального обеспечения, семья оставалась для советских граждан основой социального благополучия13.
В середине 1930-х гг. советское государство перешло на позицию защиты семьи и материнства, объявив в 1936 г. аборты вне закона, сделав процедуру развода более труднодоступной и дорогостоящей, установив льготы для многодетных матерей, преследуя безответственных отцов и мужей и клеймя их позором, утверждая авторитет родителей наравне с авторитетом школы и комсомола. Подобные перемены, по-видимому, были вызваны в первую очередь падением рождаемости и тревогой по поводу того, что данные о численности советского народонаселения не показывают сильного прироста, ожидавшегося при социализме. Институт свободного брака еще существовал (он был упразднен только в 1940-х гг.), соответственно сохранялась неопределенность самого понятия брака: при проведении переписи 1937 г. заявили, что в настоящий момент
172
состоят в браке, на полтора миллиона больше женщин, чем мужчин (т.е., по-видимому, столько же мужчин имели связи, которые их партнерши, в отличие от них самих, рассматривали как брак)14. Однако к концу 1930-х гг. свободный брак уже не пользовался такой популярностью, и даже те, кто до сих пор жил в свободном браке, стремились зарегистрировать свои отношения.
Один летописец советской социальной политики назвал этот процесс «великим отступлением», имея в виду отступление от революционных идеалов15. Некоторые его аспекты, в частности, организация добровольного движения жен руководящих работников, о котором речь пойдет ниже в этой главе, действительно имеют сильный оттенок обуржуазивания. Но следует отметить и другие важные стороны. Во-первых, насколько вообще можно судить об общественном мнении в сталинской России, изменение позиции режима в отношении семьи встретило положительный отклик. Распад семьи воспринимался многими как социальное и нравственное зло, признак общей разрухи; упрочение семьи истолковывалось как начало возвращения к нормальной жизни.
Во-вторых, для пропаганды семьи во второй половине 1930-х гг. характерна скорее антимужская, чем антиреволюционная направленность. Женщины неизменно представлялись (как было принято и раньше, и потом в советско-российском народном дискурсе) благородным, страдающим полом, способным на большое терпение и самоотверженность, оплотом семьи; они лишь в самых редких случаях пренебрегали свой ответственностью по отношению к мужу и детям. Мужчины, напротив, изображались эгоистичными, безответственными, склонными тиранить и бросать жен и детей. В неизбежном конфликте интересов (которые у женщин предполагались альтруистическими и направленными на защиту семьи, а у мужчин — эгоистичными и индивидуалистическими) государство безоговорочно становилось на сторону женщин. В то же время это не помешало ему принять закон против абортов, осложнивший городским женщинам жизнь еще сильнее, чем прежде, и крайне непопулярный среди этой группы.
СБЕЖАВШИЕ МУЖЬЯ
Семью можно рассматривать как сферу частной жизни, отде-ленность которой от сферы общественной жизни представляет главную ценность в глазах ее членов. Именно так подходили к этому вопросу интервьюеры Гарвардского проекта, и респонденты из среды интеллигенции разделяли их мнение. Неясно, однако, насколько твердо его придерживались нижние слои советского городского общества. Возможен также взгляд на семью как на важнейший институт, который существующие власти (государство, церковь или государство и церковь вместе) должны всячески поддерживать, как и было всегда в дореволюционной России. По
173

всей видимости, многие советские граждане, особенно женщины, придерживались такого взгляда, судя по обращениям к государству с просьбой вмешаться в семейные дела. Среди горожан наиболее распространенной формой обращения была письменная просьба о помощи в розысках отсутствующего супруга и взыскании алиментов.
Александра Артюхина, председатель крупного профсоюза, среди членов которого было много женщин, сообщала: «Ко мне в союз приходят тысячи писем от женщин-работниц, разыскивающих своих мужей». Эти женщины хотели, чтобы власти нашли сбежавших мужей и взыскали с них алименты. Некоторые писали трезвые, сухие письма наподобие следующего, присланного в женский журнал «Работница»:
«Я — работница Александра Ивановна Индых. Серьезно прошу редакцию журнала "Работница" посоветовать, как найти моего мужа, Виктора Игнатьевича Индых, который является двоеженцем и в настоящее время работает на станции Феодосия (Крым). Как только он узнает, что я его нашла, он увольняется с работы и переезжает в другое место. Так прошло уже два года, а он ничего мне не дал на воспитание ребенка, его сына Бориса»16.
Другие письма были выдержаны либо в более жалобном, либо в более обвинительном тоне. Письмо первого типа написала, например, в крайком партии сибирячка Александра Седова, малограмотная, кандидат в члены партии, жаловавшаяся на мужа, секретаря райкома комсомола, который «ведет развратную жизнь, двурушничал, как троцкист, и заразил меня гонореей, где я лишилась детей». Когда Александра была в отпуске для поправки здоровья, муж написал ей, что женится на одной комсомолке; теперь, когда она вернулась, он пугает ее пистолетом и «предлагает выйти с квартиры, потому что тебе велика, и ты где работаешь, так пусть дают». Александра упоминает, что осталась без копейки денег, но подчеркивает, что ищет скорее понимания и моральной поддержки, а не материальной помощи: «Я не за этим прошу... чтобы жил Седов со мной, а я человек, не хочу быть за бортом и не хочу, чтобы ко мне издевательски отнеслись. Мне тяжело, если меня оттолкнут, я не должна иметь цель жизни»17.
Письмо в партком женщины-ветеринара исполнено мстительного негодования. Работая в провинции, она познакомилась с коммунистом из Ленинграда и вышла за него замуж. В начале 1933 г., когда она была на восьмом месяце беременности, они уволились с работы, собираясь вернуться в Ленинград, но муж поехал вперед, забрав 3000 рублей их общих сбережений и все ее деньги, в том числе 200 рублей государственными облигациями, а она осталась до родов в провинциальном городке Ойрат-Тура. После рождения ребенка она написала ему, что готова ехать в Ленинград, но он все откладывал. Так продолжалось шесть месяцев, пока она наконец не написала знакомым в Ленинграде, которые сообщили ей, что ее муж «преспокойно обзавелся семьей» в горо
174
де и не собирается возвращаться к ней. Она пришла к выводу, что он женился на ней по расчету, совершив «чисто жульнический поступок», недостойный члена партии. Женщина хотела, чтобы партия наказала ее мужа и, возможно (хотя открыто об этом не говорится), чтобы его заставили возместить ей ущерб и платить алименты на ребенка18.
Власти реагировали на подобные обращения по-разному. Кто-то горячо стремился помочь. Артюхина, например, принимала дела брошенных жен близко к сердцу (хотя жаловалась, что прокуратура, особенно на районном уровне, мало ей помогает)19. Западносибирский крайком партии, возглавлявшийся Эйхе, тоже проявлял сочувствие и готовность помочь. (Он получал неимоверно огромное количество писем насчет сбежавших мужей, видимо, потому, что Сибирь считалась самым подходящим местом для желающих скрыться.) «На вашу жалобу, — писала канцелярия Эйхе одной женщине, — сообщаем, что по наведенной справке ваш б. муж Голдобин Алексей Павлович работает в Мошковском Леспромхозе Мошковского района, куда вам и следует обращаться... Мы переслали вашу жалобу секретарю Мошковского РК ВКП(б) т. Юфит для оказания воздействия на Голдобина по партийной линии. Но для того, чтобы действительно получать алименты регулярно, хочет или не хочет этого Голдобин, — вам необходимо узнать, сколько он получает зарплаты, представить в суд доказательства, что он действительно отец вашего ребенка, и получить исполнительный лист, который и переслать по месту работы Голдобина. Тогда вы действительно будете получать алименты регулярно, т.к. они будут удерживаться из его зарплаты»20.
В одном сибирском районе местные власти предприняли неординарный шаг, организовав совещание молодых крестьянок и призывая их высказывать свои претензии к мужчинам, и таким образом выявили «ряд фактов нетерпимого хамского отношения к девушкам и женам». В приведенных примерах фигурировали сплошь комсомольцы: один «бросил жену с грудным ребенком», другие изменяли женам и тиранили их, а один отпетый негодяй «за последнее время сменил пять жен»21.
Однако парткомы не всегда стремились помочь. Многие обращения не рассматривались и оставались без ответа (так, вероятно, было в случае с женщиной-ветеринаром), другие отклонялись местными комитетами, потому что их члены сочувствовали мужьям (на это жаловалась Александра Седова в своем письме в обком). Примером может служить случай, когда партком отклонил просьбу жены заставить мужа платить алименты, мотивируя свое решение тем, что муж — хороший человек, коммунист, красноармеец запаса и пил от-любитель22.
Все же распоряжения центра и пропаганда всем своим авторитетом поддерживали сторону брошенных жен, а не мужей. Профсоюзная газета «Труд» в середине 1930-х гг. вела особенно активную кампанию против блудных мужей. Статья под недвусмыслен
175

ным заголовком «Подлость» бичевала некоего Свинухина, директора банка, бросившего семью, состоящую из его жены, трех маленьких детей и семидесятилетней матери. Свинухин уклонялся от уплаты алиментов и, как только исполнительный лист настигал его по месту работы, тут же переезжал в другой город. Так продолжалось три года, и «Труд», как Артюхина, пенял на отсутствие рвения у местных прокуроров. В статье Свинухин предстает одним из тех, кто злоупотребляет свободой, даруемой советскими законами о браке, понимая ее как право на «лихачество, распущенность, подлость», и это тем возмутительнее, что он — руководящий работник, член партии и профсоюза. «Довольно! — заканчивал журналист. — Держите Свинухина! Держите крепко! Держите, чтобы снова не удрал. Отберите партбилет! Судите Свинухина. Судите строго! При всем честном народе, в самом большом мценском клубе пусть ответит за свою подлость этот преступник» 23.
Многие брошенные жены жаловались, что муж не только скрывается от алиментов, но и «нашел другую жену» в другом городе. Проблема многоженства оказалась в центре внимания в середине 1930-х гг. Прошло несколько показательных процессов по таким делам, как, например, следующее:
«А.В.Малодеткин, рабочий Московского инструментального завода за короткий срок познакомился с тремя молодыми работницами — Петровой, Орловой и Матиной. Каждой из них поочередно он предлагал жениться и, заручившись их согласием, вступал с ними в связь. Все они считали себя его женами, так как не знали о его проделках... Выяснилось, что Малодеткин тайно... женился у себя на родине, в деревне».
Хотя Малодеткин ни с одной из своих московских подружек не заключал брак официально, его поведение было расценено и рассматривалось судом как многоженство. На суде Малодеткин никакой вины за собой не признал и заявил, что вступал с женщинами в связь «от нечего делать». Суд, возмущенный его наглостью, приговорил его к двум годам лишения свободы «за обман и издевательство над женщинами». Порой многоженство называлось среди мотивов исключения из партии. Одного коммуниста в Смоленске в середине 1930-х гг. исключили за то, что он слишком часто женился (три раза подряд) и нерегулярно платил алименты двум первым женам, а также за пьянство и неудовлетворительную работу24.
Обсуждая проблемы семьи и брака, почти всегда исходили из заведомого предположения, что мужчины грешат, а женщины страдают. Если судить по письменным жалобам на обман, измену и плохое обхождение, это предположение, вообще говоря, справедливо: в сравнении с огромным количеством женских писем письма такого рода от мужчин встречаются крайне редко (возможно, потому, что шансы получить алименты от сбежавшей
176
жены, скорее всего, ушедшей к другому мужчине, были равны нулю).
И все же не следует забывать о другой стороне медали. По крайней мере в одном случае суд присудил алименты отцу, которого жена оставила с ребенком, и отказал ей во встречных претензиях на опеку и половину квартиры мужа25. Стоит также упомянуть об одном расследовании, проведенном Сибирским крайкомом партии по жалобному письму брошенной жены и показавшем, что «муж», от которого она требовала алименты на ребенка, едва знал ее (они жили некоторое время в одном доме) и почти наверняка не имел с ней связи. Расследователь пришел к выводу, что это была попытка вымогательства обманным путем26.
Помимо многоженства, ряд других мужских прегрешений подвергался атаке со стороны жен, подруг, соседей, а также и государства. Оскорбленные женщины то и дело просили и требовали государственного вмешательства. «Я прошу партию проверять личную жизнь хотя бы членов партии», — умоляла обманутая жена Анна Тимошенко. Анну повергала в отчаяние открытая связь ее мужа, руководящего партийного работника в Гжатске, с женщиной — коллегой по работе. Она пошла к сопернице и предложила отпустить мужа к ней, несмотря на детей и 18 лет брака, но та с оскорбительной снисходительностью отказалась. («Она ответила так: во-первых, ты любишь безумно его, во-вторых, он любит детей, и, в-третьих, ты останешься нищая, и перестань пилить его».) Анна выследила парочку как-то вечером. Когда она внезапно появилась перед любовниками, обменивающимися «горячими поцелуями», ее муж, согласно колоритному описанию Анны, «пустился бежать, как пионер 43-летний, так он не бегал даже на гражданском фронте от вражеских белогвардейских пуль». Дети приняли сторону отца. По словам Анны, они сказали, что, пока отец «дает мне деньги и не бьет меня, чтобы я не подрывала папин авторитет и не позорила себя и [их]». Малограмотная, не работавшая нигде кроме колхоза, она не знала, куда податься, и умоляла секретаря обкома «как родного отца, как друга народа» как-нибудь повидаться с ней и помочь в ее мучениях2'.
По обвинениям во внебрачной связи власти практически никогда не предпринимали никаких действий. Что касается избиения жен (распространенного и даже обычного в среде низших классов, особенно если муж пьет), то жены редко жаловались властям по этому поводу. Соседи тоже, как правило, обходили эту тему молчанием, несмотря на то что резко отрицательное отношение властей к избиению жен было хорошо известно. Исключение представляет уголовное дело некоего Рудольфа Телло по обвинению в дурном обращении с домработницей. Телло обвиняли в «безжалостной эксплуатации» молодой и неопытной домработницы Кати и в том, что он принудил ее к сожительству, пока его жена была в отпуске. Когда Катя забеременела, он выгнал ее из
177

дома, но после вмешательства соседей и милиции ее вернули в принудительном порядке. Тогда Телло с женой стали избивать ее и даже позвали на подмогу двоих приятелей. Телло приговорили к пяти годам лишения свободы28.
Заброшенные дети
Воспитание детей обычно считается женским делом, так было и Советской России 1930-х гг. Это женщины, а не мужчины, снова и снова писали властям, прося помочь их детям, «разутым и голодным». Это женщины порой отчаивались и умоляли в своих письмах взять детей на попечение государства или принять в «сыновья полка». Это женщина, две недели голодавшая с детьми зимой 1936 — 1937 гг., слыша, как дети просят хлеба, «встала, пошла в кухню и наложила на себя руки»; и женщина же, овдовевшая председатель колхоза с двумя маленькими детьми, телеграфировала в обком партии, что если не пришлют хлеба, то «она будет вынуждена подкинуть детей колхозу и бежать»29.
Раз дети находились главным образом на попечении женщин, казалось бы, на женщин и следовало в первую очередь возлагать ответственность за отсутствие должной заботы о детях. Иногда так и бывало, хотя чаще (по крайней мере в печати) в жестокости и отсутствии заботы обвиняли мачех, а не родных матерей. Но были и другие случаи, когда вина возлагалась больше на мужчину, чем на женщину, даже если на первый взгляд виновны были оба. Отсутствие должной заботы о детях в 1930-е гг. стало в российских городах большой проблемой, связанной со скоропалительными браками и разводами, женским трудом на производстве и, прежде всего, жилищными трудностями.
Жилье играло главную роль в одном из наиболее неприятных случаев отсутствия заботы и плохого обращения, с которыми довелось столкнуться партийному руководству и судебным инстанциям. Роза Васильева, 14-летняя московская школьница, в 1936 г. написала серьезное письмо Сталину, предлагая ввести «детский налог» со всех советских граждан, из которого государство платило бы каждому ребенку стипендию от рождения и до 18 лет. Это защитило бы детей от возможного плохого ухода и плохого обращения родителей. Хотя письмо Розы было написано в абстрактных выражениях и не содержало непосредственно личных просьб, оно свидетельствовало о том, что девочка знает о проблемах, связанных с разводом родителей и спорами из-за жилплощади, по собственному опыту. Вероятно, это и привлекло внимание помощника Сталина Поскребышева и побудило его передать письмо А.Вышинскому, юристу и заместителю председателя Совета Народных Комиссаров.
Вышинский поручил Московской городской прокуратуре расследовать положение Розы, и вскрылась грустная история. Подоб
178
но столь многим грустным историям в СССР, она вращалась вокруг жилья. Роза и ее родители когда-то жили вместе в 11-метровой комнате. Потом родители развелись, и Роза осталась в этой комнате с отцом, Александром Васильевым. Как-то, уехав из Москвы в командировку, он нашел женщину по фамилии Вронская и поселил ее у себя, чтобы присматривала за Розой. Но милиция не прописывала Вронскую, потому что комната была слишком мала, и поэтому (как он объяснял впоследствии) он был вынужден жениться на ней, чтобы ее прописали. Почти всю вину за дальнейшие страдания Розы прокуратура возлагала на Вронскую, «истерическую личность», которая в отсутствие отца тиранила Розу, мешала ей делать уроки, не давала спать и, наконец, — через месяц после получения прописки — попыталась вышвырнуть ее на улицу. Затем последовала грандиозная битва между Вронской, отцом Розы и матерью Розы с исками и встречными исками о выселении в качестве оружия. (По всем искам было отказано, и после трехлетних усилий, когда Роза заканчивала или уже закончила школу, Вышинский в конце концов прекратил дело30.)
Самый знаменитый случай отсутствия заботы о детях в середине 1930-х гг. — «история Геты», широко освещавшаяся газетой «Труд» и разбиравшаяся на показательном процессе на крупном московском заводе. В данном случае проблема больше была связана с разводом и повторным браком, чем с вопросом жилья. Гета Каштанова родилась в 1930 г. в Бежице, в семье техника Каштанова и работницы Васильевой. Они встретились и поженились в 1929 г., работая на заводе «Красный Профинтерн». Приблизительно в то время, когда родилась Гета, Каштанов ушел. Васильева пыталась разыскать его, чтобы получить алименты, но безуспешно. Не желая или не имея возможности самой воспитывать ребенка, она отдала его своей матери. Через некоторое время Васильева снова вышла замуж за коммуниста по фамилии Смоляков, занимавшего хорошую должность в профсоюзе, у них родилось двое детей. Потом бабушка заболела и отправила пятилетнюю Гету к матери. Смоляковы перехали в Калугу, где Смоляков работал редактором в газете; он хорошо зарабатывал, и в своей трехкомнатной квартире (по советским меркам, весьма просторной для семьи из шести человек) они держали домработницу Ма-русю. Но Васильева не хотела, чтобы с ней жила Гета, которую она, очевидно, не любила, и начала ее бить. Смоляков в этом не участвовал, но и ни разу не вмешался, чтобы защитить ребенка31.
Где-то в это время Васильева узнала адрес своего бывшего супруга Каштанова, жившего теперь в Москве и работавшего инженером. Она решила отправить ребенка к отцу и тем самым устранить проблему. Домработница Маруся привезла Гету в Москву к Каштанову, но тот отказался принять ее, заявив, что его квартира слишком мала и он недостаточно зарабатывает, чтобы содержать и себя и ребенка. «Возвращение ребенка вызвало у Васильевой новый взрыв злобы, и она тут же начала опять избивать
179

[Гету]». Затем она приказала Марусе во второй раз отвезти девочку Каштанову, а если он ее не возьмет — оставить на улице. «Гету же она предупредила: — Тетя Маруся тебя бросит. Ты за нее не цепляйся. Если ты вернешься, — я тебя убью». Настойчивое стремление Васильевой избавиться от ребенка, очевидно, было связано с тем, что Смоляков уехал на новое место работы в Мил-лерово, гораздо дальше от Москвы, и она собиралась последовать за ним — без Геты.
Вечером 21 января 1935 г. Маруся и Гета вернулись к дверям Каштанова. Тот снова отказался взять девочку, проводил обеих до автобусной остановки и дал рубль на дорогу. Вероятно, Маруся оказалась в трудном положении: она оставалась без работы, в результате отъезда Васильевой в Миллерово, и с Гетой на руках. Она решила последовать указаниям Васильевой, привела Гету в магазин игрушек и (по одной версии событий) затерялась в толпе. (По другой версии, Гета осталась там сознательно и не возражала, «потому что мать в напутствие сказала няньке, что если Гета приедет обратно, то мать ее задушит или отравит».) Четыре дня спустя Гету привели в 22 отделение милиции, грязную и оборванную. «Девочка рассказала: паспорта у нее нет, мама живет в Бежи-це, что такое папа — она не знает, и что она хочет есть». При ней нашли записку карандашом: «Дета Каштанова, пяти лет. Отец — инженер, проживает в 11-м проезде Марьиной Рощи, в д. 30, в кв. 2. Выгнал девочку на улицу. Пожалейте ее, люди добрые!»32
Проследовав по указанному в записке адресу, милиционеры попытались уговорить Каштанова взять ребенка, тот по-прежнему отказывался, и весьма эмоциональный репортаж в «Труде» присваивает ему роль главного злодея: «Под суд инженера Каштанова!» В тот же день районный прокурор возбудил против Каштанова дело по статье 158 Уголовного кодекса, и его арестовали33.
В ходе следствия обратили внимание и на Васильеву — вероятно, в результате допроса свидетелей, — и она тоже была арестована б мая. К тому моменту, когда дело дошло до суда, Васильева стала главной обвиняемой, Каштанову и Устиновой («тете Марусе») тоже вменялось в вину отсутствие заботы о ребенке и плохое обращение с ним, но в меньшей степени. В июле состоялся показательный суд в клубе Трехгорной мануфактуры, на нем выступала женщина-прокурор Нюрина, публика состояла в основном из женщин — работниц мануфактуры. Нюрина сначала потребовала для Васильевой наказания в виде трех лет лишения свободы, но потом «ввиду болезни Васильевой дело о ней было выделено», и в тот раз она приговора не получила. Каштанова приговорили к шести месяцам лишения свободы и обязали платить 125 руб. в месяц (более трети его заработка) бабушке Геты, которой снова пришлось стать опекуном девочки. После объявления приговора работницы остались в зале, и «раздался единодушный крик: — Мало!» Прокурор Нюрина снова взяла слово и сказала, что будет ходатайствовать «о более суровом законе для алиментщиков», — разумея, естественно, мужчин34.
180
Реакция на дело Геты показывает, насколько глубоко было негодование женщин в отношении мужчин, отказывающихся брать на себя ответственность за семью. Власти, по-видимому, это хорошо понимали, о чем свидетельствует решение провести показательный процесс перед аудиторией, состоящей из женщин-работниц, и с прокурором-женщиной. Приблизительно в то же время в одном ленинградском издательстве состоялось пропагандистское мероприятие по гораздо менее серьезному поводу, однако с той же скрытой подоплекой. В данном случае о плохом обращении с ребенком речь не шла, а оказавшаяся в центре внимания семья была явно обеспеченной и даже просвещенной. Мероприятие представляло собой отчет коммуниста Жаренова (очевидно, одного из работников издательства) перед собранием о том, «как он воспитывает своих детей». В протоколе собрания отмечены в основном недостатки:
«—Я должен признаться, — говорит Жаренов, — что до сих пор очень мало уделял внимания воспитанию своих детей. Особенно остро я почувствовал это сейчас, когда рассказываю товарищам о себе, как об отце-коммунисте. В нашей семье до сих пор дело было поставлено так, что воспитанием детей занималась только одна жена и я почти не вникал в это дело».
Аудитория подхватила заданный тон и потребовала дальнейшей «самокритики»:
«Они спрашивали: "Пионерка ли дочь?" "Видит ли ребенок в семье пьяных?" "Сквернословят ли родители в присутствии детей?" "Есть ли у ребенка отдельная посуда?" "С кем общаются ваши дети?" "Кто их лучшие друзья?" "Какие оценки дети получили во второй четверти?" и т.д.».
Товарищ Жаренов оказался не способен ответить на эти вопросы: «Он не знал, как его дети учатся в школе, что делают на улице». В результате «выступавшие в прениях резко критиковали коммуниста Жаренова за то, что он плохо воспитывает своих детей». Странно в этой истории то, что жену Жаренова (присутствовавшую на собрании вместе с дочерью Лидой), судя по протоколу, не критиковали и даже почти не упоминали. Возможно, ее ответственность за недостатки в воспитании детей подразумевалась без слов, но вернее будет усмотреть в этом заведомую установку собрания на то, что именно мужчины, а не женщины чаще всего плохо заботятся о своих детях и должны исправиться. О жене Жаренова вскользь упоминалось только в счастливом финале собрания, когда «товарищ Жаренов вместе со своей семьей включился в конкурс на лучшее воспитание детей»35.
Беспризорные дети и малолетние правонарушители
Одну из крупнейших социальных проблем, связанных с развалом семьи, представляли беспризорники и малолетние хулиганы.
181

Бездомные дети — осиротевшие, брошенные родителями, сбежавшие из дому — сбивались в шайки, изворачивались, как могли, добывая пропитание в городах и на вокзалах, катались по железным дорогам. После гражданской войны в стране были сотни тысяч таких детей, и на протяжении 1920-х гг. не прекращались усилия поместить их в детские дома и дать им образование. К концу десятилетия острота проблемы стала ослабевать, отчасти потому, что дети выросли. Но затем последовали коллективизация, раскулачивание, голод в деревне, и появилась новая армия беспризорников — детей кулаков, детей, у которых родители умерли от голода или затерялись в городах36.
Сеть детских учреждений — приемники-распределители детей, подобранных на улице, комиссии по делам несовершеннолетних, детские дома, колонии для малолетних правонарушителей типа макаренковской — были перегружены сверх всякой меры. Деревня часто отказывалась от традиционной практики попечения о сиротах, отчасти из-за несмываемого пятна, лежащего на кулацких детях: «Ребенка, у которого умерли родители, сельсовет немедленно направляет в город или в ближайший детдом». Сельские власти очищали свои районы от малолетних нищих и бродяг, выдавая им «справки о бродяжничестве и нищенстве» и отвозя в ближайшие города и на железнодорожные станции. Администрация маленьких городков зачастую поступала также, насильно сажая брошенных детей в поезда, идущие в крупные города37.
Усложняло ситуацию еще и то, что сами родители, из-за нищеты или переезжая с места на место, нередко временно сдавали своих детей в детский дом. Этот обычай восходил еще к эпохе гражданской войны (как описано в известном романе Ф.Гладкова «Цемент», где героиня Даша оставляет ребенка в детдоме, там случается пожар, и ребенок погибает) и, по-видимому, стал широко распространенной практикой. Последствия бывали разные. Двум истощенным от недоедания детям раскулаченных родителей, которые в порыве отчаяния оставили их на пороге детского дома, детдом спас жизнь; в материальном отношении им там жилось лучше, чем в семье, которая в конце концов забрала их обратно. Для другого ребенка, росшего в сибирском детдоме, после того как его семья бежала в 1921 г. из голодающего Поволжья, все также сложилось хорошо; мать не стала забирать его, но ему удалось сохранить связь с ней и со своими братьями и сестрами и получить образование. Однако случались и трагедии. Сибирский рабочий отдал своих маленьких детей в барнаульский детский дом после смерти жены, а когда пришел забрать их, выяснилось, что один умер, а другой исчез в неизвестном направлении — вероятно, был отправлен в колхоз, но никто не знал, в какой38.
В первой половине 1930-х гг. все большую проблему стала представлять преступность несовершеннолетних, от карманных краж до хулиганства. Однако до 1935 г. закон довольно снисходительно относился к несовершеннолетним: например, максималь
182
ное наказание за хулиганство предусматривало два года лишения свободы, причем малолетним правонарушителям предпочитали давать условные сроки39. Органы, имеющие дело с несовершеннолетними преступниками, концентрировали свое внимание на семейных обстоятельствах и на том, как их улучшить. Но внезапная вспышка немотивированного насилия, включая убийства, на городских улицах в 1935 г., причем главными действующими лицами актов насилия выступали несовершеннолетние, дискредитировала этот «либеральный» подход.
К.Е.Ворошилов, член Политбюро и нарком обороны, забил тревогу. Цитируя сообщения советских газет о серии убийств и налетов, совершенных в Москве двумя шестнадцатилетними подростками, он заявил, что на учете у московских властей состоят «до 3000 злостных хулиганов-подростков, из которых около 800 бесспорных бандитов, способных на все». Порицая мягкость, проявляемую судами в отношении малолетних хулиганов, он предложил, чтобы сделать столичные улицы снова безопасными, поручить НКВД немедленно очистить Москву не только от беспризорных подростков, но и от правонарушителей, отбившихся от рук родителей. «Я не понимаю, почему этих мерзавцев не расстрелять, — закончил Ворошилов. — Неужели нужно ждать, пока они вырастут еще в больших разбойников?»40
Чувства Ворошилова полностью разделял Сталин, который, как говорят, был главным автором постановления Политбюро от
7 апреля 1935 г. «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних», устанавливавшего для несовершеннолетних, достигших 12-летнего возраста, за насильственные преступления такую же ответственность, как для взрослых41. За этим постановлением последовал закон с оптимистическим названием «О ликвидации детской беспризорности и безнадзорности», расширявший участие НКВД в судьбе бездомных детей и малолетних правонарушителей и представляющий собой попытку ускорить процесс удаления их с улиц и помещения в соответствующие учреждения.
8 законе также делалась попытка защитить сирот от злоупотреблений опекунов (в особенности от незаконного присвоения жилплощади и имущества, оставшихся после смерти родителей) и давались милиции полномочия налагать на родителей штраф в размере до 200 руб. за «озорство и уличное хулиганство детей». Для родителей, не присматривающих за детьми должным образом, теперь существовал риск, что государство отберет у них детей и поместит в детский дом, а их заставят платить за содержание42.
ЗАКОН ОБ АБОРТАХ
Должен быть закон, который заставит мужчин серьезно относиться к браку, писал армянский колхозник (мужчина) Калини
183

ну. Нельзя разрешать им разводиться и оставлять детей сиротами43.
Так думали многие в Советском Союзе, в середине 1930-х гг. так думала и власть. В мае 1936 г. правительство издало проект закона об укреплении семьи, одним из самых одиозных аспектов которого было запрещение абортов. Это явилось ударом для многих партийцев и представителей интеллигенции, поскольку отмена запретов времен царизма являлась одной из самых ярких черт прежнего советского «освободительного» законодательства. Удивлял и способ действий правительства: вместо того чтобы издать закон обычным порядком, оно опубликовало проект для общенародного обсуждения44.
Проект закона касался четырех основных вопросов: об абортах, разводах, алиментах на детей и пособиях многодетным матерям. Предлагалось запретить аборты, за исключением случаев, когда существует угроза жизни или здоровью матери, а также наказывать врачей, производящих аборты, и лиц, принуждающих женщин делать аборт, лишением свободы до двух лет. Сами женщины должны были «подвергаться общественному порицанию» — т.е. выносить позор публичного обсуждения и критики их поведения, как правило, на работе — и наказываться штрафом за повторные нарушения закона. Получение развода затруднялось в результате требования, чтобы на слушании дела о разводе в суде присутствовали обе стороны, и повышения платы за регистрацию развода до 50 руб. за первый развод, 150 руб. — за второй и 300 руб. — за каждый последующий. Размеры алиментов повышались до одной трети заработка отсутствующего родителя на одного ребенка, половины — на двух и 60 % — на трех и более детей; санкция за неуплату алиментов увеличивалась до двух лет лишения свободы. И наконец, — матери с семью детьми должны были получать пособие в размере до 2000 руб. в год (действительно значительная сумма) в течение пяти лет, с доплатой за каждого последующего ребенка до одиннадцатого включительно (до суммы в 5000 руб.).
Поскольку обсуждавшийся проект, по всей видимости, представлял позицию правительства по вопросам семьи, для свободного выражения мнений существовали совершенно очевидные препятствия. Сообщалось, что обсуждения на предприятиях и в организациях порой проходят формально и непродуктивно, присутствующие рассматривают их как некую повинность: на фабрике «Красная швея», например, «на общефабричном митинге не выступил, кроме чтеца проекта, ни один человек», а по крайней мере один из тех, кто хранил молчание, как обнаружил репортер, относился к закону резко отрицательно. Но не всегда критики были столь сдержанны. В материалах газеты «Труд», освещающих дискуссию, развернувшуюся главным образом по вопросу об абортах, встречается ряд разных мнений, как позитивных, так и негативных, хотя дебаты неизменно сопровождаются редакцион
184
ными статьями, в которых проводится твердая линия против абортов, в первую очередь по причине вреда, наносимого женскому здоровью и способности вынашивать детей45.
Трудно представить вещи столь несхожие, как советские дебаты об абортах 1930-х гг. и споры, идущие в настоящее время в Америке. В советских дебатах о «праве плода на жизнь» речь вообще не шла, и лишь вскользь упоминалось о праве женщины на контроль над собственным телом. Все участники дискуссий в городах исходили из убеждения, что любая здравомыслящая женщина, естественно, хочет иметь детей (хотя мужчины и некоторые молодые, безответственные женщины могут считать иначе). Главный вопрос для участников советских дебатов заключался в том, как быть с женщинами, материальное положение которых настолько плохо, что они считают себя вынужденными отказаться от радостей материнства: следует или не следует разрешить им делать аборты? Эти дебаты были практически лишены философского аспекта и имели мало отношения к идеологии. Центральной темой дискуссий оказались проблемы с жильем и здравоохранением в СССР46.
Одна женщина сказала репортеру, что пойдет «буквально на все, чтобы не иметь второго ребенка» и «готова на аборт в любых условиях», хотя у нее есть муж и зарабатывает она хорошо. Причины этому — проблемы со здоровьем у первого ребенка, требующие неусыпного внимания, и плохие жилищные условия: «Моя семья живет в комнате в 30 метров вместе с другой семьей. Имею я право позволить себе роскошь завести в таких условиях второго ребенка? Я считаю, что нет». Другие женщины (и даже один случайно затесавшийся мужчина) писали в газеты письма с такими же аргументами. «Я живу с тремя детьми в 12-метровой комнате, — писала женщина-бухгалтер из Москвы. — И как ни велико мое желание иметь четвертого ребенка, не могу позволить себе этого». Аборты нужно запретить, но только частично, утверждал ленинградский инженер (мужчина): следует принимать индивидуальное решение по каждому отдельному случаю, после обследования «авторитетной комиссией» материальных и жилищных условий беременной женщины47.
Почти все участники дискуссии соглашались, по крайней мере на словах, что разрешать аборты следует в ограниченных пределах. Некоторые предлагали безоговорочно запретить аборты бездетным женщинам, тогда как для женщин, имеющих детей, должны быть более снисходительные правила. Другие предлагали сделать целый ряд исключений: для женщин с тремя-четырьмя детьми, для молодых женщин, желающих завершить свое образование, для женщин старше сорока. Часто высказывалось предположение, что запрет легальных абортов приведет к росту числа подпольных абортов «и тем самым числа искалеченных женщин»48.
185

Решительнее всего выступали в поддержку запрета на аборты женщины, сделавшие когда-то аборт, после которого у них ухудшилось здоровье или появились трудности с вынашиванием детей.
«Мне 39 лет. Но только вчера у меня родился первый ребенок. Много лет назад я сделала себе аборт. И вот последствия. Два раза была беременной, а доносить не могла. Ухудшившееся после аборта здоровье мешало правильному течению беременности. Как горячо я хотела ребенка! Как проклинала я себя и того врача, который согласился сделать мне аборт»49.
Что касается положений закона о разводе, многие женщины выражали одобрение по поводу их карательного уклона, в частности, по поводу повышения платы за регистрацию развода (затрагивающего, по их мнению, в первую очередь мужчин) и более сурового наказания для отцов, не платящих алименты на детей. «Вот уже 5 лет, как мой муж бросил семью и не платит алиментов на содержание детей, — говорила работница-стахановка. — Теперь он уже не отвертится. Новый закон заставит таких отцов заботиться о детях»50.
Некоторые мужчины возражали против введения высокой платы за регистрацию развода, утверждая, что тогда «развод превратится в роскошь, доступную только высокооплачиваемым категориям работников». Но другие поддерживали эту меру. Во время обсуждения проекта закона на московском электрозаводе один рабочий предложил утроить расценки, так чтобы первый развод стоил 200 руб., а третий — тысячу. «Многоженцев надо судить, как преступников», — сказал другой рабочий. Однако тот же самый человек предложил подходить к каждому разводу индивидуально, подразумевая, что платить за развод должна только «виновная» сторона. Еще один рабочий прямо выразил эту точку зрения, заявив, что специальный суд должен устанавливать, кто виновен в развале брака, и виновная сторона должна оплачивать регистрацию развода51.
В проекте закона предлагался чрезвычайно большой размер алиментов — до 60 % от заработка. Естественно, это встревожило многих мужчин. Служащий из Воронежа писал:
«Что, если мужчина женился второй раз и имеет детей от второго брака? Значит, вторая семья будет жить на 40 % его зарплаты. Почему дети от второго брака должны быть в худших условиях? По моему мнению, размер алиментов не должен превышать половины заработка плательщика»52.
Тревожил этот вопрос и женщин, вышедших замуж за мужчин с детьми от первого брака (они, по-видимому, составляли довольно многочисленную группу). Одна из них писала, что «жена во втором браке находится в исключительно тяжелом материальном положении», особенно если у нее самой несколько детей. Такие жены, добавляла она, должны иметь право сделать аборт53.
Несмотря на публикацию множества положительных откликов, после чтения материалов дискуссии остается впечатление, что
186
многих городских женщин (пожалуй, большинство) перспектива запрещения абортов привела в ужас. Реакция на другие аспекты была более позитивной, хотя некоторых смущал большой размер алиментов, предложенный в проекте закона, и даже те, кто поддерживал это положение, сомневались в его осуществимости на практике. Ужесточение процедуры развода встретило поддержку; имеются также признаки того, что некоторые участники обсуждения приветствовали бы упразднение «свободного брака». (Фактически он был упразднен только в 1944 г., наряду с введением весьма существенных ограничений свободы разводов54.)
После месяца обсуждения 27 мая 1936 г. вступило в силу постановление об абортах. В основном оно повторяло проект, свидетельствуя о том, что очевидное неприятие идеи тотального запрета на аборты в обществе, особенно среди женщин, не было принято во внимание. Из всех предложенных к статье о запрещении абортов исключений принято было только одно (кроме первоначально содержавшегося в тексте исключения в случае «угрозы жизни и здоровью женщины») — для женщин с наследственными заболеваниями. Правда, была сделана одна существенная уступка, главным образом в пользу мужчин: размер алиментов был понижен с одной трети (как в проекте) до одной четверти заработка на одного ребенка, с половины до одной трети — на двух детей и с 60% до 50% на трех и более детей55.
Объявление абортов вне закона весьма существенно сказалось на жизни женщин. Оно проводилось в жизнь достаточно жестко и заметно повлияло на городскую рождаемость, остановив ее снижение и повысив показатель рождаемости с 25 младенцев на 1000 чел. в 1935 г. до почти 31 младенца на 1000 чел. в 1940 г. Поскольку жилищные условия за этот период не улучшились, связанные с этим процессом страдания и тяготы должны были быть очень велики. Многие женщины прибегали к нелегальным абортам, но это было опасно как с медицинской точки зрения, так и с точки зрения закона. Газеты регулярно печатали короткие заметки о судах над врачами и неквалифицированными знахарками, производившими аборты, а также над теми, кто принуждал женщин сделать аборт (обычно это были их мужья). По закону сами женщины должны были подвергаться общественному порицанию, а не уголовному преследованию, но некоторые мемуаристы утверждают, что женщин за аборт сажали в тюрьму. Возможно, в их памяти просто слились эпоха 1930-х гг. и более суровый послевоенный период, однако по крайней мере одно газетное сообщение, кажется, подтверждает их слова56.
Пособия многодетным матерям
Пособия матерям в ходе общенародного обсуждения (по крайней мере судя по его опубликованным материалам) не являлись
187

темой оживленной дискуссии, возможно, потому, что люди, любящие высказывать свое мнение по общественно-политическим вопросам, — это не те, у кого семеро и больше детей. Большинство комментировавших эту статью предлагали снизить число детей, необходимое для получения пособия, ибо, как сказал рабочий московского электрозавода, «если в семье работает только один человек... трудно вырастить пятерых или шестерых детей без помощи государства»57. Это одно из предложений по проекту, которое было включено в окончательный текст закона (хотя и в менее радикальной форме, чем обычно предлагалось), — минимальное количество детей, необходимое для получения пособия по многодетности, было снижено с семи до шести человек.
Только после принятия закона данный его аспект действительно привлек внимание, но иного рода, чем положение о запрещении абортов: здесь речь шла о правах и льготах, и женщины по всему Советскому Союзу стали думать, как бы получить свое. Через месяц после того, как закон был принят, начальник Московского отдела загс с гордостью рассказывал в печати, что в Московской области уже получено более 4000 заявлений на выплату пособия. 2730 семей, подавших заявление, имели по восемь детей, 1032 — по девять —десять, 160 — более десяти. Рекорд поставила одна мать из Шаховского района, у которой было пятнадцать детей58.
Архивы свидетельствуют о том, какой живой интерес вызывали пособия, выплачиваемые матерям: они полны писем от женщин (и даже некоторых мужчин), спрашивающих, имеют ли они право на пособие. Составители и аппаратчики, ответственные за исполнение закона, очевидно, мало задумывались над различными нюансами этого вопроса, но для отдельных граждан как раз они-то и имели решающее значение. Обязательно ли иметь шестерых живых детей, чтобы получать пособие? (Ответ на этот часто встречающийся вопрос был положительным.) Считаются ли приемные дети? Пасынки и падчерицы? Дети иностранных граждан? (Ответ отрицательный.) Может ли получать пособие многодетный отец, если мать умерла? (Ответ отрицательный59.)
Среди наиболее сложных проблем — связанные с гражданскими правами. На запрос местного совета от 16 октября 1936 г., имеют ли право на пособие семьи лишенцев, центр не ответил. На вопрос, могут ли получать пособие женщины, мужья которых сидят в тюрьме, был дан ответ, что могут, если муж осужден за уголовное преступление и должен скоро выйти на свободу. Этот любопытный ответ подводит нас к одному из самых странных побочных последствий закона — аппаратному диспуту времен Большого Террора о том, имеют ли право на пособие жены врагов народа, которым посчастливилось иметь много детей. В октябре 1937 г. Наркомат финансов издал секретную инструкцию не выплачивать больше пособие по многодетности женщинам, мужья которых разоблачены как враги народа. Однако Генеральный
188
прокурор Вышинский заявил протест, указав, что финансовое ведомство, отдавая подобное распоряжение, превысило свои полномочия60.
Неясно, как разрешилось это дело и разрешилось ли вообще. Однако, как это ни удивительно, действительно были жены врагов народа, пытавшиеся получить пособие. В июне 1938 г. армянская крестьянка прислала просьбу Калинину:
«Имею 7 детей. Мой муж арестован и приговорен к расстрелу с конфискацией имущества. После ареста мужа меня исключили из колхоза. Мои дети голодают. За 1938 г. пособие по многосемейности мне не дали, ссылаясь на арест мужа. Прошу смягчить наказание мужа и отменить конфискацию нашего имущества»61.
Письмо осталось без ответа.
ДВИЖЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННИЦ
В первые полтора десятилетия после революции звание «жены» почти что не считалось заслуживающим упоминания. Эмансипированная женщина, представляясь, называла не мужа, а место своей работы и род деятельности вне дома. Образованные женщины-революционерки презирали домашний труд и склонны были считать воспитание детей скорее общественной, чем семейной обязанностью. Заботиться прежде всего о доме и семье было «мещанством». Хотя домохозяйки имели избирательные права, к ним часто относились как к гражданам второго сорта. «Иногда мне казалось, что нас, домашних хозяек, даже не считают людьми...» — жаловалась одна женщина. Другая писала:
«Во всех документах у меня написано — домохозяйка. Вот уже десять лет, с тех пор, как я кончила школу и вышла замуж, мне всегда приходится заявлять об этом многозначительном занятии. На выборах Советов я, здоровая молодая женщина, сидела вместе со стариками и инвалидами-пенсионерами. Ведь я неорганизованное население»62.
В придачу к страданиям из-за своего приниженного положения как «домохозяек» жены высокопоставленных руководителей промышленности часто томились скукой, особенно когда их мужей назначали на новые заводы и жить приходилось в глуши, без всяких удобств и развлечений. В небольшом сборнике автобиографий, выпущенном несколькими такими женами (в основном с металлургических комбинатов на юге), они описывали, как пуста была их жизнь до начала движения общественниц: единственные события — посещения парикмахера, вечеринки, на которых все время одни и те же лица и не о чем говорить. Время тянулось для жен бесконечно, и они часто ссорились с мужьями из-за того, что те вечно заняты своей работой. Женщины из среды дореволюционной интеллигенции — каких все еще было много среди жен инженеров — особенно страдали от одиночества и ок
189

ружающего их бескультурья, тем более что мужья-то завязывали близкие отношения с коммунистами, работавшими вместе с ними. Одна из женщин вспоминала, какая досада охватила ее, когда она обнаружила, что муж умеет находить общий язык с управленцами-коммунистами, а она — нет:
«Чем больше он проводил время на заводе, чем больше участвовал в стройке, тем дальше и дальше уходил от меня. У него появились свои знакомые. Это были не только инженеры. Дома у нас начали бывать хозяйственники, партийные работники... Еще в детстве меня учили занимать гостей. Когда-то я владела этим искусством мастерски. Теперь оказалось, что мало уметь говорить за столом, надо знать о чем говорить... Как-то, во время попытки поддержать разговор, я взглянула на мужа и осеклась. Его глаза выражали страшную жалость и беспокойство»63.
Для таких женщин, стремящихся найти себе занятие и хоть какой-то способ установить связь с новым советским обществом, движение общественниц оказалось подарком судьбы. Это движение, получившее название благодаря своему журналу «Общественница», зародилось в тяжелой промышленности, под патронажем наркома Серго Орджоникидзе, и поднялось на союзный уровень в мае 1936 г., когда в Кремле состоялось «всесоюзное совещание жен хозяйственников и инженерно-технических работников тяжелой промышленности». Сталин, Орджоникидзе, Ворошилов и другие руководители присутствовали на совещании, милостиво принимая от делегаток подарки и пышные славословия. Вскоре подобным же образом сорганизовались жены армейских командиров и администрации железных дорог64.
Одной из проблем, с которой сталкивались в прошлом домохозяйки, желавшие объединиться, было отсутствие подходящего организационного принципа. «Уличные комитеты», мобилизовавшие женщин по месту жительства, успеха не имели. Великим открытием движения общественниц стал тот факт, что жены, как и все остальные члены советского общества, могут быть организованы по месту работы — в данном случае по месту работы мужа. Не только место работы, но и должность мужа имела важнейшее значение во внутренней структуре движения: любое местное отделение движения в промышленности обычно возглавлялось женой директора предприятия.
Именно на общественниц возлагалась задача сделать более «культурными» общество в целом и места, где работали их мужья, в частности. Согласно одному рассказу, все движение началось после того, как Орджоникидзе, совершая поездку по Уралу, особо отметил сквер, который жена местного руководителя промышленности Клавдия Суровцева засадила цветами и кустами. От жен требовалось обставлять рабочие общежития и бараки, организовывать детские сады, ясли, летние лагеря и санатории, курсы ликбеза, библиотеки и общественные бани, инспекти
190
ровать заводские столовые, сажать деревья и вообще делать все возможное, чтобы улучшить жизнь на предприятиях, где работали их мужья. Их труд обычно не оплачивался, а финансирование их проектов осуществлялось (как правило, негласно) по принципу своего рода домашнего блата: муж-директор выделял средства из фонда предприятия65.
Общественницы старались также делать все возможное, чтобы улучшить собственную жизнь, которая в далекой глуши на стройках, в железнодорожных депо, военных гарнизонах зачастую была весьма унылой. В Магнитогорске общественницы (возглавляемые женой директора Марией Завенягиной) устроили в местном театре «культурное» кафе и выступали в роли меценаток. На заводе «Красный Профинтерн» они создали ателье мод. В Кривом Роге — пошивочную мастерскую, где работницы могли купить платье за 7 —8 рублей, а затем еще и более фешенебельное ателье для представительниц элиты, где платья стоили от 40 до 100 рублей66.
Добрая половина того, что делали общественницы, напоминала благотворительность женщин из высших кругов общества при старом режиме. Кстати, некоторые из общественниц действительно до революции занимались благотворительностью. Конечно, такая аналогия решительно отвергалась представительницами движения, хотя старая большевичка Н.К.Крупская (вдова Ленина) на учредительном совещании была близка к тому, чтобы провести ее. «Мы не занимаемся благотворительностью. Мы проявляем общественную активность», — с жаром настаивал журнал движения67.
Однако великосветская традиция «благотворительных балов», присущая филантропии «буржуазного» общества, явно не была чужда ее советскому варианту. Магнитогорские общественницы организовывали костюмированные балы, куда пускали только по приглашениям, исключая тем самым присутствие «нежелательных элементов». Кроме того, и местные и всесоюзное отделения движения всячески старались поддерживать тесные отношения с политической верхушкой, зачастую обращаясь к ее представителям в самом прочувствованном и льстивом тоне. Как свидетельствует дневник Галины Штанге, одной из главных забот общественниц был выбор изысканных даров своим политическим патронам, таким как, например, нарком путей сообщения Л.М.Каганович. В Ленинграде швеи фабрики «Работница» жаловались в комитет партии, что жен местных хозяйственников интересуют только почетные награды и реклама и они тратят государственные деньги и время работниц, заставляя последних вышивать портрет товарища Сталина на кавалерийском параде, который собираются подарить вождю. Все работницы возмущены тем, как «жены» эксплуатируют их, чтобы прославиться самим, говорилось в письме68.
Как показывает это письмо, движение общественниц имело четко определенную классовую базу: это была форма организации именно жен представителей элиты, а не простых работниц. Великосветские замашки общественниц порой раздражали руководите
191

лей-коммунистов и рабочих. Даже внутри движения иногда слышались признания, что отношения жен с подчиненными их мужей оставляют желать лучшего, потому что они «держат себя с товарищами надменно и разговаривают в начальническом тоне». Вступление в ряды общественниц жен рабочих-стахановцев не изменило сколько-нибудь существенно ни элитарного характера движения, ни отношения к нему в народе69.
Тем не менее, движение общественниц представляло для многих его участниц важный опыт социализации в советском обществе. Выше цитировались слова женщины, муж которой раньше со «страшной жалостью и беспокойством» наблюдал за ее попытками занимать гостей-коммунистов. Теперь ей было о чем с ними говорить, и с мужем нашлись общие интересы. И она, и другие общественницы приобщились также к специфическим советским ритуалам, что прежде было им недоступно из-за отсутствия контактов с советской профессионально-деловой средой. Дневник Галины Штанге, жены инженера-путейца, повествует о том, как она все ближе знакомилась с миром заседаний, совещаний, фотографий для газет и даже командировок в другие города, и ясно показывает, что эти ритуалы служили для нее источником особенного наслаждения, чувства удовлетворения и самоуважения. Собрания и другие официальные встречи общественниц проводились (так же как в комсомольской, пионерской и других общественных организациях) в строгом соответствии с советской процедурой «настоящих» деловых совещаний. Вот как Галина Штанге рассказывает об одном из своих официальных визитов в качестве представительницы движения общественниц:
«Комната... была украшена цветами и транспарантами. Посреди комнаты стоял стол, покрытый красной скатертью. Весь Жен-совет, плюс стенографистки, уже был здесь и ждал нас... Меня посадили в центр стола, и мы сфотографировались... Потом активистки из каждой бригады отчитывались о своей работе»70.
Одной из главных тем, пропагандировавшихся движением общественниц, была обязанность жены обеспечить комфортабельный, благоустроенный быт своему мужу. «Став общественницами, эти женщины не перестали быть женами и матерями», — сказала одна делегатка на совещании жен красноармейцев, и этот мотив то и дело подчеркивался, особенно на ранних этапах движения. Идеалом представлялась женщина вроде жены профессора Якунина, которая, являясь членом Московского областного совета жен ученых, не позволяла новым общественным обязанностям мешать ее основному призванию — служить поддержкой и опорой мужу:
«Ни широкие и серьезные дела, ни пухлый портфель, ни бесчисленные телефонные звонки не дают повода профессору Якунину жаловаться на невнимание жены к дому. В комнате ее — образцовый порядок и теплый, женский уют. По-прежнему она сама и одна управляется со всем своим хозяйством, по-прежнему, приходя домой, муж встречает приветливую, внимательную жену»71.
192

Комментариев нет:

Отправить комментарий

Примечание. Отправлять комментарии могут только участники этого блога.